Напечатать документ Послать нам письмо Сохранить документ Форумы сайта Вернуться к предыдущей
АКАДЕМИЯ ТРИНИТАРИЗМА На главную страницу
Институт Праславянской Цивилизации - Публикации

С.В. Томсинский
Ленинградский неонорманизм. Часть первая. Паруса поставлены
Oб авторе


Данная публикация начинает издание книги С.В. Томсинского «Ленинградский неонорманизм». Список литературы, общий для всей книги, будет опубликован вместе с последней частью.


 

АННОТАЦИЯ

В работе проводится изучение ленинградского / петербургского неонорманизма как особого идеологического и историографического феномена в археологии позднесоветской и постсоветской эпохи на широком фоне процессов, происходивших в обществе. Ленинградский неонорманизм как направление советской археологии (середина 1960-х – 2000-е гг.) начинал развиваться в общем контексте эволюции общественного сознания в последние десятилетия существования СССР. В 1970-80-е гг. это направление претендовало на обобщения результатов исследований памятников эпохи раннего средневековья огромных территорий Восточной Европы. В современной России ленинградский неонорманизм быстро теряет актуальность. В первой части работы исследуется становление ленинградского неонорманизма в 1960-е гг.

Ключевые слова: Древняя Русь, варяги, историография, археология, неонорманизм, антинорманизм, славяне, Восточная Европа, норманны.


ВСТУПЛЕНИЕ

Если бы наши солдаты понимали,

из-за чего мы воюем,

нельзя было бы вести ни одной войны.

Фридрих Великий


Ленинградский неонорманизм как направление в отечественной археологии зародился в 1960-е гг., в 1970-80-х гг. пережил героическую молодость, в «лихие 90-е» стал вполне зрелым как система представлений об отдаленном прошлом и, наконец, к началу XXI в. обнаружил явственные признаки наступающего старения, а к 2010-м гг. определенно завершил естественный путь развития. Столь завидное долголетие вызывает несомненное уважение и заставляет задуматься над сущностью феномена. Разумеется, мощными факторами выживания стали и таланты лидеров, и наличие длительно изучавшихся, ярких и выразительных «базовых памятников», и, наконец, присутствие адептов этого направления и на кафедре археологии ЛГУ-СПбГУ, и в ЛОИА-ИИМК, т.е. практически полный контроль над процессом подготовки и распределением новых научных кадров, ориентированных на древнерусскую проблематику. Все это так – но это не все. Однако было и еще огромное обаяние ленинградского неонорманизма для всех, кто попадал в сферу его притяжения по крайней мере в лучшие, героические годы становления и расцвета направления. Попытаться раскрыть, наконец, секрет этого обаяния, безвозвратно утраченного в реалиях нового времени, для моего поколения, уже стоящего перед последним рубежом – значит потревожить свою молодость, опровергнуть ее и еще раз присягнуть ей на верность. А для тех, кто идет за нами и, как положено по вечной модели смены поколений, стремится самоутвердиться, опровергая нас – это значит лучше нас понять. Проблема ленинградского неонорманизма не в самих интерпретациях, не в соотношениях тех или иных фактов, установленных в процессе раскопок, с письменными источниками – а в том, почему, когда и как именно эти интерпретации утвердились в отечественной науке и, соответственно, почему, когда и как таковые начинают пересматриваться. Интерпретации археологических и письменных источников, предложенные ленинградским неонорманизмом, нельзя просто дезавуировать, вывести в историографию Древней Руси несложными констатациями несостоятельности тех или иных аргументов, тем более – опровергнуть на новом витке полемики с антинорманистами, принимающей уже откровенно гротескные формы. Эти интерпретации необходимо осмыслить в контексте того времени, когда это направление переживало свой расцвет. Тем более, что в мировом гуманитарном познании в конце XX в. произошел, как отмечают историки науки, глобальный «антропологический поворот» – от концепций, которые создают ученые, к ученым, которые создают концепции» (Платонова 2010: 9; Клейн 2011. Т. I: 6-40).

Этот «антропологический поворот», несомненно, определяется не только и даже не столько актуализацией интереса к личностям исследователей – сама по себе эта актуализация интереса к личностям археологов есть в действительности стремление понять ens essentium любой догадки, гипотезы, концепции, стремление правильно понять мотивацию их отношения к источникам и, соответственно, конкретизировать степень достоверности предлагаемых реконструкций реалий отдаленного прошлого. С полной определенностью сформулировал неизбежность уточнения мотиваций Г.С. Лебедев: «Каждое поколение, в том или ином обществе, действует, исходя из приоритетности тех или иных ценностей; но оно располагает и собственными историками (и археологами), предложившими эти приоритеты как конечный продукт деятельности научных школ, течений и подходов, реализующих созданные ими парадигмы и отвечающих за адекватность (“истинность”) предлагаемой обществу “картины мира”» (Лебедев 1992: 5).

Обратим внимание на признание «ответственности» исследователей за «предлагаемую картину мира». Как следует понимать эту «ответственность»?

Один из учителей Г.С. Лебедева, Л.С. Клейн, в своем капитальном исследовании по истории археологической мысли весьма подробно рассматривает проблемы периодизации истории науки и выявления определяющих факторов развития – движущих сил этого процесса. Исследователь признает наличие четырех основных направлений в историографии отечественной археологии: интернализм (независимое полностью от внешних факторов воздействия), экстернализм (воздействие экономики, государства, других научных дисциплин), автономизм (связанное с внешними факторами, но автономное развитие), интеракционизм (развитие, обусловленное более всего взаимоотношениями личностей). И сам отдает предпочтение «социологии науки, социальным факторам истории» (Клейн 2011. Т. I: 31). Нам остается только, почтительно преклонившись перед всеми этими -измами, согласиться с Г.С. Лебедевым и Л.С. Клейном. И подчеркнуть, что синтез всех четырех направлений, предлагаемый Л.С. Клейном в изложении материала по предмету истории археологической мысли «с некой иерархией» (Клейн 2011. Т. I: 33), предполагает все же приоритет экстернализма, ибо социология науки есть неотъемлемая составляющая социологии общества, в котором эта наука развивается.

В этом контексте и следует, очевидно, понимать «ответственность» историков и археологов, акцентированную Г.С. Лебедевым.

В полной мере это относится, разумеется, к ленинградскому неонорманизму, учредителем которого и стал сам Л.С. Клейн.

Обращаясь к этой теме уже в первой четверти XXI в., мы отчетливо осознаем ее сложность и болезненность, но столь же несомненна для нас и необходимость анализа предпосылок становления и упадка ленинградского неонорманизма. Ибо и те, и другие с неизбежностью обнаруживаются отнюдь не в археологических источниках и не в летописной традиции эпохи раннего средневековья, а в реалиях нашего недавнего бытия «эпохи застоя», «перестройки» и «строительства правового государства». Именно в этих реалиях вполне отчетливо различима эволюция направления: от восторженного фрондерства 1960-х, выводившего на казавшийся почти безграничным оперативный простор гипотез и концепций – до мистических откровений 1990-2000-х, в которых уже нет места ни гипотезам, ни концепциям. Паки повторим: сейчас становится важным не что говорили ленинградские неонорманисты о Старой Ладоге, Гнездове и Тимереве, или о сопках и длинных курганах и прочей конкретике археологических памятников эпохи раннего средневековья в Восточной Европе – а почему они говорили именно это.

Id est, ленинградский неонорманизм интересовал нас в контексте идеологии позднесоветской интеллигенции, которой это направление в отечественной науке о древностях принадлежало целиком и полностью. Ибо, как совершенно справедливо заключил А.И. Фурсов, «любая идейная система есть отношение к реальности, представленной в идейно-упорядоченном виде, т.е. как истина и как ценность. В этом смысле любое отношение к реальности есть отношение к истине (реальности – как – истине) и ценностям, или ценностное отношение (либо на рациональной, либо на иррациональной основе), по крайней мер в капиталистической системе. Сферы, о которых собственно идет речь, следующие: 1) собственно религия (отношения “субъект-Бог”, “субъект-абсолют”, отношения, основанные на Вере); 2) наука (отношения “субъект – истина”, освобождение от веры и строящееся на рациональной основе как самодостаточный теоретически “субъект-понятие”); 3) идеология (отношение “субъект – интерес”) особой группы, в которой интерес данной группы представлен как универсальная истина и всеобщее благо» (Фурсов 2006а: 19-20). Именно правильное понимание «интересов» тех групп, которые создают то или иное направление в общественных науках, по нашему мнению, и определяет правильное понимание всех построений в этих направлениях – в т.ч., разумеется, и в ленинградском неонорманизме.

Вероятно, коллеги, посвятившие себя изучению отечественной науки, и располагающие по сему предмету обширным фондом источников, отражающих представления того или иного исследователя, во многом с нами не согласятся. Более того, можно предвидеть это несогласие – как по объективным, так и по столь же серьезным субъективным причинам. Однако мы уверены и в том, что ничего принципиально меняющего ту характеристику ленинградского неонорманизма, которая основывается на наиболее значительных, программных произведениях сторонников этого направления, не содержат ни полевые отчеты, ни личные архивы, ни стенограммы выступлений на конференциях.

Можно, конечно, вслед за А.Ю. Дворниченко просто признать ленинградский неонорманизм «химерой Varangica», питавшейся творческим потенциалом и энергией талантливых и целеустремленных исследователей (Дворниченко 2015: 11). Однако вряд ли такое определение можно признать исчерпывающей характеристикой феномена. Да еще в контексте толстого очерка историографии становления древнерусской государственности с признанием в заключение оного, что «не важно, была ли вообще» эта самая государственность, главное – в Древней Руси «была свобода, да еще какая: воплощенная в непосредственной демократии!» (Дворниченко 2015: 426). Посему мы попытались понять, как ленинградские неонорманисты стремились преодолеть Порог Познания, встающий даже перед археологом, интерпретирующим материальные остатки деятельности человека совсем недавнего прошлого, не говоря уже о прошлом отдаленном. И если мы действительно «раскапываем не вещи, а людей», как констатировал еще М. Уиллер, то эта книга – попытка уяснить, чего же хотели ленинградские неонорманисты от тех людей, имена и реальные деяния которых давно остались за тем самым Порогом Познания. В археологии попытки преодоления Порога Познания вот уже в течение трехсот лет представляются поисками истины. Стало быть – книга о том, как ленинградские неонорманисты искали истину. И – как подавляющее большинство искавших, создавали эту истину. При этом автор не претендует не подробный анализ творчества исследователей, вставших под знамена ленинградского неонорманизма. Это не история направления, а скорее размышления о том, что прошло через нас и рядом с нами, некая ретроспектива, необходимая для того, чтобы осознать, увы, уже короткую перспективу. Книга о том, куда и почему мы пришли, влекомые сначала неизбежной юношеской самоуверенностью и раскопной романтикой, а потом короткой, но яркой иллюзией «сообщества», объединенного этой романтикой. Поскольку характеристика любого направления в общественных науках не может быть сведена только к анализу творчества исследователей, развивавших это направление, ибо кроме «генераторов идей», увлеченных этим идеями учеников и, наконец, эпигонов – есть еще весьма широкая аудитория, формируемая всеми вышеперечисленными. В археологии это все те, кто прошел через полевые исследования экспедиций (далеко не все – археологи!), это те, кто слушал лекции и спецкурсы на кафедрах, но пошел по каким-то причинам по другой жизненной стезе; наконец, это читатели научно-популярной литературы, никогда не общавшиеся лично с авторами. Эта аудитория, воспринимая из гипотез, догадок, экспедиционного фольклора то, что может и хочет воспринять, усваивает в той или иной форме и какие-то компоненты мировоззрения, определившего появление гипотез, догадок и песен. Без этой аудитории существование любого научного направления немыслимо. Поэтому, в конечном счете эта речь не только о них, а и о нас. О тех, кто был аудиторией проповедников ленинградского неонорманизма на студенческой скамье. О нас, распевавших у экспедиционных костров о звездах Млечного пути, о воителях, «захвативших Невы берега и обогнавших Колумба шутя», об ощутивших себя на какое-то время неким единством, сплоченным общей идеей – и переживших распад этого единства и деградацию идеи. Будущее петербургской археологии сейчас, в XXI в., представляется неоднозначным, невзирая на все достижения и несомненные таланты и энергию отдельных исследователей. А начиналось-то все, помнится, на большом дыхании: напряженное ожидание абитуриентов, горящие глаза первокурсников, радостные вояжи по экспедициям, бурные семинарские теоретизирования и вполне радужные общие перспективы!

Мы до этого дожили – но дистанции пока не столь уж огромного размера – и фигуры наших учителей еще различаются достаточно отчетливо, чтобы на них оглянуться и попытаться что-то понять хотя бы напоследок. Понимание напоследок всегда с горчинкой, а иногда и очень горькое, но непонимание до конца – еще хуже.

Эта небольшая книга писалась долго и непросто. И вовсе не по причине особой трудоемкости анализа достаточно многочисленных источников – в конце концов, все написанное ленинградскими неонорманистами оказывается не столь уж сложно по содержанию. И не из-за опасений проявить некорректность по отношению к нашим наставникам и учителям, ибо когда-то же надо назвать вещи своими именами. Опасения некорректности вообще вряд ли уместны в ретроспективных анализах тех или иных феноменов общественного сознания, ибо таковые должны характеризоваться с максимальной полнотой и четкостью, хотя, разумеется, и с максимальным уважением к объекту критики даже при самых резких расхождениях – это относится как к тем исследователям, кто уже покинул сей мир, так и к тем, чей путь в науке еще не пройден до конца. А потому, что эта книга о ленинградцах, рожденных, выросших, учившихся в великом городе, которого больше нет – и который еще существует, пока жив последний из нас, независимо от его социального происхождения, национальности и убеждений. Г.С. Лебедев, вспоминая студенческую молодость, заявил, что «Санкт-Петербург – не только родина “норманнской теории”, но и сам по себе, самим фактом своего основания и существования – наиболее весомый и неотразимый аргумент в пользу научности взглядов “основателей” этой теории, основоположников “петербургской научной школы”» (Лебедев 2004: 30). Глеб Сергеевич взывал к тени Г.З. Байера – но тот феномен, о котором у нас пойдет речь, порожден не имперским Петербургом, а именно Ленинградом с его специфической интеллектуальной атмосферой северной столицы СССР и только в Ленинграде мог существовать. Первые выступления неонорманистов на кафедре археологии ЛГУ им. А.А. Жданова приходятся на те годы, когда ленинградцы, как и население других городов огромной страны, обживали «хрущевки», осваивали неведомые ранее туристические маршруты и осваивались в новых заведениях общепита. Отрицать непосредственное или опосредованное воздействие этих, казалось бы, не имеющих отношения к археологии и истории Древней Руси процессов на становление ленинградского неонорманизма не приходится. А закат направления приходится на те годы, когда город под названием «Ленинград» перестал существовать de jure, продолжив, однако, свое бытие в сознании тех поколений, которые вступили в жизнь в Ленинграде, а уйти из жизни обречены в Петербурге в сущности, абсолютно чужом им городе, присвоившем себе имя в Бозе почившей имперской столицы для легализации бытия разномастного спекулянтского сообщества.

Такую книгу невозможно было написать «sine irae et studio». Sine irae еще можно попытаться, ибо гнев порождает злобствования, часто маскируемые иронией и остроумием, которые вполне уместны в кулуарных высказываниях, но, за редким исключением, неуместны в текстах. А вот sine studio – это уже никак. Мы не претендуем на беспристрастность. Мы просто попытаемся немного порассуждать в той тональности, которую нам задает сам предмет рассуждений. В конце концов, этот жанр ничем не хуже и не лучше пространных историографических штудий, очерков и мемуаров. Разумеется, мы не ждем полного согласия читателя с нашими рассуждениями, но и откровенно не желаем втягиваться в полемику по тем вопросам, ответы на которые нам придется искать в этой книге. Полемики вокруг ленинградского неонорманизма в свое время было и так предостаточно. Гораздо важнее, как нам представляется, точно определить движущие силы и самую суть этой полемики, питавшей направление почти три десятилетия. Поэтому в этой книге читатель найдет много пространных цитат. Цитирование, хотя и утомительное как для автора, так и для читателя, в данном случае совершенно необходимо для адекватного представления о стилистике ленинградского неонорманизма, об особенностях построений аргументации гипотез и нехитрых механизмах утверждения этих гипотез как достоверного знания.

Насколько наши рассуждения окажутся обоснованными и последовательными, предоставляем судить благосклонному и, конечно, неблагосклонному читателю.

В том, что неблагосклонных найдется немало, сомневаться не приходится; более того, есть все основания полагать, что неблагосклонность может быть выражена в весьма резких формах. На сей случай существует заимствованная у «цивилизованных» соседей удобная формула: «Ничего личного». Здесь она как раз вполне уместна, хотя само по себе произнесение этой формулы свидетельствует о том, что некое деяние или высказывание может быть воспринято кем-то именно как личная обида. А научное сообщество вообще с незапамятных времен отличается крайней обидчивостью, ибо любое неудовольствие, причиненное оппонентами, воспринимается подлинно как «осознание перехода от большего совершенства к меньшему», как ущерб главному прижизненному и посмертному достоянию интеллигента – статусу среди себе подобных. Так что реакция оппонентов на конспективное изложение основных положений этой книги была вполне ожидаемой и потому не обескураживающей (Томсинский 2014: 257-370; Клейн 2015: 345-349; Губарев 2015: 351-355; Томсинский 2016: 369-374; Платонова 2017: 203-223; Томсинский 2017: 154-174).

И еще одно важное для автора уточнение. Автор не уверен, что его труд будет весить больше, если на форзаце появится вожделенный для многих гриф «научное издание», хотя, разумеется, и отказываться от этого грифа не решится, и потому решает соблюсти все требования, предъявляемые к такого рода изданиям. Хотя бы потому, что представляемая книга посвящена проблемам развития археологии в определенный хронологический период, а большинство археологов все-таки признает предмет своих занятий наукой. Если же по каким-то причинам уважаемые коллеги откажут нашей работе в «научности», что весьма нередко случается в ходе полемики, автор не будет в обиде. В конце концов, главное – чтобы то, что хотел сказать автор, дошло до читателя.

Sit ut est.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПАРУСА ПОСТАВЛЕНЫ

Заблуждение становится заблуждением,

когда рождается как истина.

Станислав Ежи Лец


Собственно историография ленинградского неонорманизма к концу ХХ в. была невелика по объему и весьма специфична по содержанию. В 1994-97 гг. А.А. Хлевов предпринял первую попытку периодизации направления в общем контексте собственно норманистских построений (Хлевов 1994; 1997). В 1999 г. с небольшими очерками, посвященными развитию ленинградского неонорманизма, выступили Г.С. Лебедев и Е.Н. Носов (Лебедев 1999; Носов 1999). Наконец, в 2009 г. Л.С. Клейн, возможно, вдохновленный положительным отзывом А.А. Хлевова о своей так и неизданной в 1960 г. книге «Спор о варягах» (далее – «Неизданная книга» – С.Т.) опубликовал под одной обложкой и свои ранние работы, посвященные норманнской проблематике, и воспоминания участников Славяно-варяжского семинара кафедры археологии ЛГУ; а в 2010 г. увидели свет и мемуары Л.С. Клейна, в которых этому сюжету отведен специальный раздел (Клейн 2009; 2010а). Оппоненты ленинградских неонорманистов, со своей стороны, полемически фиксировали их работы – также в общем контексте норманнской проблематики (Фомин 2003а; 2003б; 2012; 2013). Id est, историография направления – это либо апологетика с некоторым привкусом ностальгии, либо острая критика с полным неприятием выводов оппонента. И в том, и в другом случае внутренняя логика развития ленинградского неонорманизма остается недостаточно понятной, хотя и апологеты, и критики, естественно, обращали внимание на мировоззренческий субстрат построений ревнителей норманнской романтики. Полагаем, что именно этот мировоззренческий субстрат и должен ясно определиться, ибо только ощутив его под наслоениями гипотез, догадок, полемических выпадов и просто житейских перипетий можно правильно понять статус ленинградского неонорманизма среди прочих направлений в советской и постсоветской археологии, предпосылки его зарождения и развития, наконец, роль тех или иных исследователей в этом сложном процессе.

Начинать надо, естественно, с истоков, с того уже далекого от нас, хотя и хронологически близкого, времени, которое уже стало мифом интеллигентского сознания – к 1960-м годам, к приснопамятной «хрущевской оттепели». Ибо если уж «любая историческая теория есть в сущности, критика и оценка современного ей общества» (Платонова 2010: 10), то исторические реконструкции тех или иных периодов отдаленного прошлого – сугубо принадлежат тому времени, в котором они создаются, хотя и основаны на фактах времен давно ушедших. Поэтому начать приходится не с «призвания варягов», а с приснопамятной «оттепели» в СССР. Именно в это десятилетие, под чутким руководством опытных старших наставников, начинают свой творческий путь совсем еще молодые люди, которым предстоит вскоре стать ленинградскими неонорманистами. Они – часть двухмиллионной общности, осознающей себя ленинградцами, они живут среди прочих людей, принадлежащих к разным социальным группам метаэтнической общности советского народа, подвергаются разнообразным, как осознаваемым, так и неосознаваемым воздействиям со стороны окружающих, и понять без этих воздействий их творчество по определению невозможно – следовательно, необходимо хотя бы в общих чертах охарактеризовать эту самую «оттепель». Сложность состоит в том, что существует множество взаимодополняющих и взаимоисключающих определений этого феномена советской общественной жизни. Наша характеристика не может претендовать на полноту и тем более на беспристрастность – беспристрастным вообще никто из рассуждавших на эту тему по определению быть не мог. Ограничимся здесь констатацией того, что кажется нам наиболее существенным для нашей темы.


МУТНЫЕ ВОДЫ «ОТТЕПЕЛИ»

«Оттепель», как известно – название повести И.Г. Эренбурга, которое пригодилось и прижилось как термин для определения понятия с весьма неопределенным объемом и содержанием. В общем, некий период, когда – по ощущениям – «дышать стало легче». «Оттепель» так или иначе коснулась всех социальных групп населения СССР, но нас, естественно, будет интересовать прежде всего советская интеллигенция. «Новое поколение обычно утверждается в противоборстве с прежним. Политика “оттепели”, строившаяся на критике предыдущего поколения, очень этому способствовала» (Шубин 2008: 67). Наша тема требует некоторых рассуждений, конкретизирующих этот краткий вывод. Еще раз повторим: ленинградский неонорманизм по сути своей был несложен. Но предпосылки возникновения этого направления во второй половине 1950-х – середине 1960-х гг. были весьма сложны. Обращающийся к теме «оттепели» с неизбежностью вступает на минное поле интеллигентской мифологии, взаимоисключающих оценок и самооценок, заключенных в огромном фонде источников самых разных жанров: стихи и проза, публицистика и сатира, солидные научные исследования на разных языках. Однако мы не видим особой необходимости погружаться в историографию, упражняясь в разминировании всего этого, кстати, постоянно расширяющегося поля – эта рискованная операция непомерно усложнила бы наше изложение. Полагаем вполне достаточным ограничиться цитированием тех высказываний, которые представляются нам наиболее выразительно отражающими и реалии эпохи, и нашу позицию относительно этих реалий. Так что у нас будет немного провожатых по «оттепели», но мы не видим оснований им не доверять, ибо каждый из них достаточно уверенно ориентируется в этих дебрях и хорошо представляет себе все, что здесь выросло – от «ценных пород» до подлеска.

Итак, «оттепель». Один из любимых мифов советской интеллигенции (Фурсов 2006б: 75-78). Содержание мифа общеизвестно: интеллигенция воспрянула в едином порыве навстречу неким «послаблениям сверху»; одержимые идеями торжества справедливости и прогресса, «физики и лирики» возмечтали о близком светлом будущем – и… все кончилось «брежневским застоем», вторжением в Чехословакию, разгромом пламенных диссидентов. Цитировать можно до бесконечности. Вот, например, откровенный постмодернист Д.Л. Быков, рассуждающий вроде бы об истории советской литературы, выходит на весьма ответственный и опасный уровень обобщений – впрочем, что и спросить с поэта и публициста: «Имущественный ценз держался долго: критерием принадлежности к народу служили темнота, нищета, забитость, в другие времена – религиозность, традиционность, консервативность на грани ретроградства; одно время признаком народа считалась коммунистическая идейность, впоследствии, наоборот, устойчивость к коммунистической (и любой) пропаганде, способность руководствоваться не идеями, а темным инстинктом массы; народ сплошь и рядом путали с охлосом – толпой, объединенной грабежом и погромными настроениями; в понятие “народ” почти никогда не включались представителей власти. В него не допускали интеллигенцию, иные наотрез отказывались признать народом горожан, якобы оторвавшихся от корней – словом, путаница чрезвычайная и простор для спекуляций неограниченный. Позволим себе предложить следующее определение: народом называется тот, кто пишет народные песни. …Все, кого этот вопрос не заботит, как раз и относится к населению. Маяковский называл народ языкотворцем, и это критерий достаточный. Массовое явление авторской песни как раз и обозначило новую стадию в развитии народа: на рубеже 1956-1957 годов им стала интеллигенция» (Быков 2009: 286).

Как все восторженно и просто! И далее: «Объединенные крепкой дружбой и проверенным взаимопониманием интеллектуалы и художники шестидесятых мечтали о великой технократии, представленной неомарксистами из числе молодых идеологов, физиками, кующими щит Родины и открывающими ей новые источники энергии и поэтами, несущими в массы идеи Прекрасного. Вся эта модель была подробно проработана и с наибольшей полнотой реализована в утопической фантастике шестидесятых. Физики искренне разделяли эту утопию... Дело ведь в том, что советский утопический, но вполне (по нашим парадоксальным условиям) осуществимый проект с его интеллократией был погублен именно Прагой, распадом соцлагеря – как перестройка оказалась погубленной распадом СССР» (Быков* 2009: 456). И перспективы у «оттепели» в этом контексте вроде бы просматриваются, пусть и нереализованные: «Могло ли это получиться? При определенных обстоятельствах – вполне, да уже почти и получилось. От системы требовалась лишь максимальная гибкость, которая бы позволила отказаться от экспансии, от желания затащить весь мир в соцлагерь, распространить на него свои правила, и это требование тоже было реальным, и отряд молодых идеологов готов был обеспечить властям СССР нестыдные формулировки для аккуратной корректировки курса» (Быков* 2009: 457). Примерно то же самое на разные лады повторяли многие. Разумеется, эти рассуждения Д.Л. Быкова* post factum, восприятие перспектив «оттепели» второй половины 1950-х – середины 1960-х поколением, прошедшим 1990-е – наивны и утопичны, вполне в контексте «оттепельного мифа». Во-первых, власть традиционно ощущала практическую необходимость интеллигентов, но вовсе не собиралась присваивать им статус пророков. А во-вторых, репрессивные десятилетия навсегда напугали интеллигенцию – и техническую, и творческую, и научную. Позднее, когда советская власть начала быстро терять энтузиазм и прогрессирующее дряхление партийной верхушки убедило интеллигентов в необратимости этого процесса – вот тогда они стали посмелее. Но при всем том общие тенденции восприятия интеллигентами ситуации второй половины 1950-х – 1960-х гг. здесь представлены все-таки верно.

Между тем, реальная обстановка в стране в «оттепельные годы» никак не соответствовала радужным интеллигентским мечтаниям о «максимальной гибкости» курса властей: властям было не до того. Не говоря уже о последствиях изменений курса на международной арене, с которыми столкнулся Н.С. Хрущев – заволновалось то самое «население», о котором презрительно рассуждает Д.Л. Быков. Судя по тем документам, которые ввел в научный оборот В.В. Козлов, в Муроме, Александрове, Бийске, даже в Новочеркасске против власти выступил действительно малосимпатичный контингент, здесь можно и согласиться с Д.Л. Быковым (Козлов 1993). Но эти волнения «населения» достаточно выразительно и тревожно оттеняют поэтические воспарения вокруг памятника Маяковскому или противостояния бравого Э. Неизвестного «экспансивному» Н.С. Хрущеву на юбилейной выставке МОСХА в 1962 г. – и прочие феномены интеллигентского самовыражения. Время становилось тревожным: «В известном смысле на рубеже 1950-60-х гг. власть попала в заколдованный круг. Экономические проблемы невозможно было разрешить, не вызывая возмущение граждан, не создавая предпосылки для оппозиционных настроений, не провоцируя невыгодных для власти сравнений между декларируемыми целями (строительство коммунизма) и ушлой действительностью» (Козлов 2006: 272).

В это тревожное время интеллигенция действительно по определению не могла играть ту роль, которую ей приписывают и романтики, и критики «оттепели». А.И. Фурсов с полным основанием обратил внимание тех, кто увлекается «оттепельным» мифом, на то, что «есть логика и законы системы. Решающую, определяющую роль в системе играет системообразующий элемент. Кто был системообразующим элементом совсистемы? Совинтеллигенция? Да упаси Бог, естественно, номенклатура, которую совинтеллигенция в массе своей обслуживала (“красненькие” и “зелененькие” Э. Неизвестного). Так причем здесь совинтеллигенция? Антисоветский проект реализовала часть самой же номенклатуры… Верить тому, что сама интеллигенция говорит и думает о самой себе? Увольте!» (Фурсов 2006б: 81).

А отношения с властью у интеллигентов с самого начала «оттепели» складывались весьма неровно – здесь тоже не просматривается «почти получилось». После «исторической встречи» генсека с интеллигентами 7-8 марта 1963 г. сам А.И. Солженицын признавал, что «глубоко взволнован речью Никиты Сергеевича Хрущева и приношу ему глубокую благодарность за исключительно доброе отношение к нам, писателям, за высокую оценку моего скромного труда» (Шубин 2008: 79). Между тем, именно на этой «исторической встрече» сам Н.С. Хрущев недвусмысленно дал понять интеллигентам, что «оттепель» заканчивается. «Хрущев вызывает Вознесенского на трибуну и орет на него: “Можете сказать, что теперь уже не оттепель и не заморозки – а морозы. Думаете, что Сталин умер и значит все можно… Так вы, значит… Да вы – рабы! Рабы! Потому что если бы не были рабами, вы бы так себя не вели! Как этот Эренбург говорит, что он сидел с запертым ртом, молчал, а как Сталин умер, так он разболтался”. Хрущев орал, вопил, бесновался, производил впечатление пугающей неадекватности» (Быков* 2009: 428). Действительно, эта сцена должна была произвести очень тяжелое впечатление на впечатлительных очевидцев. Особенно унизительной должна была показаться реплика о «рабах», напоминающая интеллигентам о сталинских временах и том, что они осмелели, необоснованно решив, что репрессии миновали безвозвратно. Но и для самого Никиты Сергеевича, похоже, внезапно пришел момент истины, ибо он, многоопытный интриган, нащупав образ «раба, соблазнившегося внезапной свободой», должен был ощутить, насколько опасен в перспективе такой типаж.

После таких эскапад главы государства – «почти получилось»? Ничего себе «почти»!

Все эти процессы с неизбежностью должны были затронуть и научное сообщество, ощущавшее себя и не без оснований передовым отрядом советской интеллигенции, в котором и вырос ленинградский неонорманизм. Искушение «свободой» с неизбежностью обозначило здесь перспективы острых конфликтов между старыми кадрами науки и околонаучной бюрократии, в том числе, разумеется, среди историков и археологов, и подросшей молодежью, уверовавшей в некие назревающие – и насущно необходимые – перемены.

Противостоящая агрессивной и энергичной молодежи старая научная элита, помнящая еще реалии первой половины XX в. и привыкшая к этим реалиям, должна была встретиться в «ближних боях» с наседающей молодой генерацией. Естественно, в этой борьбе старая элита активно использовала административный ресурс и официальную идеологию: обвинение в не-марксизме должно было бы действовать безотказно, как в 20-30-е гг., но уже не действовало, поскольку государство отказалось с прежней интенсивностью репрессивно регулировать взаимоотношения между учеными мужами. Возвращения тех благословенных времен, когда оппонент-конкурент мог оказаться где-нибудь далеко лет на десять без права переписки эта старая ученая элита, безусловно, не хотела, ибо сегодня ты, а завтра я – но приспособиться к новым реалиям не умела, и потому была обречена на поражение. Гуманитарные факультеты, и в первую очередь, конечно, исторические и философские, в высших учебных заведениях оставались «идеологическими», но поддерживать этот статус традиционными неидеологическими методами становилось для старой элиты все труднее, особенно по мере нарастания в стране общего кризиса советской идеологии.

А научная молодежь, подраставшая в трудные военные и послевоенные годы, вступала в жизнь ощущая быстро нарастающий кризис удовлетворения потребностей, вызванный, в конечном счете, быстрой урбанизацией СССР и затронувший все слои советского общества. «По мере того, как жизнь входила в отлаженное русло, а к тому же становилась все более городской, по мере развития личности, узкий набор признанных потребностей стал ограничивать, а потом и угнетать все большие части общества. Сознание акцентируется на выискивании таких ниш, где именно ущемленные потребности уважаются и ценятся. Для многих Запад с этой точки зрения становится позитивным пространством. О тех потребностях, которые советский строй удовлетворял хорошо, в этот момент думали меньше. В стабилизации общества значительная роль принадлежит именно образам. Советская цивилизация была щедра на образы идеологии и политической агитации. Их соотнесение с действительностью становится все более проблематичным, но, кажется, это все менее заботит руководство позднесоветского времени» (Шапошников 2000: 124-125).

Если бы тогдашнее советское руководство могло оценить всю важность проблемы, несомненно, оно предприняло бы какие-то серьезные шаги в этом направлении – реальные возможности для этого были. Но – не могло, ибо тогдашние лидеры принадлежали к другому культурному кругу, а самое главное, хоть и начали «десталинизацию», но унаследовали сталинскую сверхзадачу: любой ценой сохранить великую державу СССР, и все, происходящее в стране и в мире, было для них не более, чем сложным условием этой задачи. Вся их быстро убывающая с возрастом энергия уходила на поддержание необходимого для этого мобилизационного ресурса и все, что могло, с их точки зрения, нанести какой-то ущерб этому ресурсу, подлежало в лучшем случае коррекции, «прополке», а в самом худшем – устранению.

А это означало, что молодая научная интеллигенция не только вступит в острое противостояние со старшим поколением, но и с неизбежностью займется производством образов, которые как-то компенсируют нарастающий психологический дискомфорт в конфликте с действительностью, т.е. любимым делом российских интеллигентов – мифотворчеством. Каковое предполагает оперирование не понятиями, порожденными законами формальной логики, не строго выверенными научными гипотезами и концепциями, но образами, быстро овладевающими сознанием. И в мифотворчестве отдельных групп позднесоветской интеллигенции, в том числе и научной, и особенно в самом конце 1960-х, важнейшей составляющей должна была стать и ретроспектива, обращение к прошлому. Там, в прошлом, недавнем и отдаленном, надо было искать концы и начала, коль скоро настоящее периодически обманывало надежды. Следовательно, можно было ожидать, что, при всей жесткости идеологического контроля, эта тенденция проявится даже на исходе и после «оттепели» не только в беллетристике или изобразительных искусствах, но и в общественных науках, поскольку именно таковые предполагают соотнесение прошлого и настоящего. Должны были появиться новые догадки и гипотезы, пусть пока и в рамках марксистской формационной концепции.

Важной предпосылкой возникновения ленинградского неонорманизма стало и противостояние московской и ленинградской школ в истории и археологии, о котором нам еще придется подробнее говорить ниже. Это старое противостояние открывало хорошие перспективы самоутверждения столь необходимого каждому исследователю, особенно научной молодежи, зачастую плохо рассчитывающей свои силы, зато всегда подверженной пиитическому восторгу и полемическому задору. В перспективе это противостояние было абсолютно бесплодным; тем не менее, уже в середине 1960-х о «преимуществах ленинградской школы перед московской» студенты истфака ЛГУ знают и об этом «любят поговорить» (Витязева-Лебедева 2024б: 41).

Полагаем, что вышесказанного достаточно, чтобы понять предопределенность возникновения ленинградского неонорманизма: это направление в науке было запрограммировано той ситуацией, которая сложилась в советской исторической науке к 1960-м гг. Переходя к анализу непосредственных причин становления нового направления в советской археологии, мы с неизбежностью обращаемся к мемуарам Л.С. Клейна. Но, коль скоро приходится обращаться к работам этого исследователя, считаем необходимым максимально уточнить свою позицию.

Спешим заверить благосклонного читателя, что эта книга – ни в коем случае не «АнтиКлейн». По трем, по крайней мере, причинам. Во-первых, в богатом творческом наследии Л.С. Клейна нас интересует только один сюжет и глубокий анализ всего этого феномена никак не входит в наши задачи. Во-вторых, наша задача – не критиковать, не полемизировать, тем паче, что оппонент и ответить уже не может, а попытаться понять логику его построений в контексте того времени, когда эти построения сложились и были представлены аудитории. Наконец, в-третьих, Л.С. Клейн, как бы ни относиться к его научному творчеству, был наставником и учителем всех, кто прошел кафедру археологии ЛГУ им. А.А. Жданова в пору его пребывания на этой кафедре, в том числе и автора этих строк. И мы все, независимо от того, как сложились наши судьбы, обязаны ему как блестящему преподавателю и наставнику – следовательно, есть некие «красные линии», которые переходить нежелательно. Разумеется, все вышесказанное никак не предполагает отказ от нелицеприятного анализа тех источников, которыми стали для нас работы Л.С. Клейна – но все же не «АнтиКлейн».

Итак, мемуары Льва Самуиловича, соответственно жанру, конечно, есть апологетика, причем именно в том исполнении, которое клишировалось в мемуарах диссидентствующей советской интеллигенции, особенно эмигрантской. А.В. Кустарев беспощадно, но точно охарактеризовал эту литературу: «Самой характерной чертой этой литературы была комбинация нарциссизма с морализмом. В центре повествования всегда положительный герой – сам автор (мемуары) или протагонист автора (беллетристика). Это – совестливый и пытливый персонаж, что-то среднее между Гамлетом, Дон Кихотом и Павлом Корчагиным. А вокруг него – черные фигуры злодеев-притеснителей и соглашателей. Автор-персонаж изображал себя либо как жертва в чистом виде, либо как активный борец, выходящий, в конце концов, сухим из воды, если и не победивший зловещие силы репрессивного аппарата и его беспринципных пособников» (Кустарев 2006б: 127). Цитата тем более уместна, что сам Л.С. Клейн никогда и не скрывал своей принадлежности к внутренним эмигрантам, в чем легко убедиться, обратившись к его воспоминаниям. Однако при всем том эти воспоминания представляют собой вполне полноценный источник информации о перипетиях зарождения ленинградского неонорманизма, которым можно и нужно пользоваться. Посему мы к ним и обратимся, тем более, что других столь же информативных источников по этой теме пока и не обнаруживается.

У нас нет оснований сомневаться в достоверности фактов в изложении Л.С. Клейна, поскольку эти факты поддаются проверке. Однако мы полагаем себя вправе несколько иначе интерпретировать эти факты хотя бы по той простой причине, что любое явление или событие общественной жизни может рассматриваться в разных аспектах. И если Л.С. Клейн сам, от первого лица, опубликовал свои работы, посвященные норманнской проблематике, мы вправе подробно анализировать его тексты, поскольку имеет смысл кое-что уточнить и для некоторых ситуаций предложить другие возможные мотивации участников событий.

Итак, предисловие к своей публикации 2009 г. Л.С. Клейн начинает с цитаты из работы А.А. Хлевова: «Наиболее интересным и значительным по сыгранной им в истории отечественной науки роли является “Спор о варягах” Л.С. Клейна» (Хлевов 1997: 3; Клейн 2009: 7). Цитата задает тон дальнейшему повествованию. На той же странице, развивая характеристику, данную А.А. Хлевовым своей так и не опубликованной в 1960 г. работе, Л.С. Клейн утверждает: «Самостоятельная разработка этих проблем коллективом молодых археологов привела в 1965 г. к громкой публичной дискуссии в Ленинградском университете – третьей такой схватке антинорманизма с норманизмом за два века, и все – в Петербурге-Ленинграде. Первая была между Ломоносовым и Миллером, вторая – между Костомаровым и Погодиным, основными фигурантами третьей были И.П. Шаскольский и я» (Клейн 2009: 7).

Попробуем разобраться в том, что в действительности могло происходить на историческом факультете ЛГУ им. А.А. Жданова в 1960-65 гг., не погружаясь особо глубоко в анализ взаимоотношений всех персонажей – это особая тема, разработка которой уведет слишком далеко. Будем исходить из текста публикаций Л.С. Клейна, но предварительно позволим себе одно замечание по поводу приведенной выше цитаты, удержаться от которого просто невозможно: похоже, и норманизм, и антинорманизм за два века порядочно измельчали – все же Л.С. Клейн – не Г.Ф. Миллер и даже не М.П. Погодин, а И.П. Шаскольский – уж никак не М.В. Ломоносов и не Н.И. Костомаров.


«НЕИЗДАННАЯ КНИГА»: ЗАЧЕМ НАПИСАНА И ЧТО В НЕЙ?

Итак, в 1957 г. в аспирантуру кафедры археологии ЛГУ, возглавляемой М.И. Артамоновым, принимается Л.С. Клейн. Принимается, если верить его мемуарам, по прямому указанию заведующего кафедрой, после четырех неудачных попыток, исключительно по причине изменения ситуации в стране после смерти Сталина: «В 1956 г. началась новая эра. В 1957 г. я был не только принят, я был приглашен прибыть в Ленинград» (Клейн 2010а: 90). Энергичный и амбициозный аспирант с головой погружается в работу, быстро самоутверждаясь и как исследователь, и как педагог (накануне «приглашения в Ленинград» у него уже «формируется» кандидатская диссертация по педагогике) (Клейн 2010а: 89). Именно в этот период Л.С. Клейн знакомится с теми, кто встанет в скором времени под знамена ленинградского неонорманизма: «Я прошел по школам Ленинграда с лекциями по археологии, подбирая там и в других местах лучших, наиболее талантливых мальчиков и девочек, а затем готовя их в кружке, который до сих пор существует. Мои прежние школьники стали позже моими студентами, а потом моими коллегами. Лебедев, Булкин, Носов, Назаренко, Пиотровский и многие другие были все моими школьниками, потом моими студентами, а ныне это профессора и научные работники» (Клейн 2010а: 90). Уместно обратить внимание на то, что Л.С. Клейн в воспоминаниях говорит о «наиболее талантливых мальчиках и девочках» – однако в «первом призыве» ленинградских неонорманистов традиция упоминает только одну барышню – А.А. Пескову (Лебедев 1999: 102). Новое направление довольно долго будет развиваться исключительно мужскими амбициями. Ученицы появятся у учеников Л.С. Клейна. В отмеченных им несомненных талантах отчетливо проблескивало то самое юношеское стремление к самоутверждению, которое, по мнению наставника, надежно стимулировало их дальнейшее развитие и которое, как правило, все же сильнее бывает выражено у мальчиков, чем у девочек (исключения только подтверждают правило).

Между тем, сам молодой педагог и наставник юношества выходит на оперативный простор советской археологии. Первой темой его диссертации стало «Происхождение кочевых скифов», и в работе над этой темой Л.С. Клейн пришел к выводу о возможном происхождении «царских скифов» от носителей катакомбной культуры. Затем, когда вчерне была написана первая глава, у диссертанта «блеснула идея о происхождении самой катакомбной культуры, показавшаяся мне очень многообещающей». Последовало изменение темы, на которое кафедра, что вполне естественно, пошла весьма неохотно, ограничив интересы диссертанта донецким вариантом обширной катакомбной культурной общности. Следует отметить, что обе темы предполагаемых диссертаций Л.С. Клейна, что вполне естественно, выбраны из сферы исследовательской деятельности его учителя, М.И. Артамонова. Однако и эта диссертация не была защищена в срок. Предоставим слово самому Л.С. Клейну: «Моя диссертация не была защищена в срок. Причины были разные: и проблема оказалась достаточно трудоемкой (я взял на себя слишком много), и снова я увлекся реализацией еще одной интересной идеи. Мне показалось, что я нашел оригинальное решение варяжского вопроса – очевидное и убедительное для всех. Я углубился в разработку проблемы, проштудировал снова гору литературы и в 1960 г. (окончание моей аспирантуры) была готова рукопись книги – “Спор о варягах”». (Клейн 2010: 91, 93).

Варяжская тема, как и две предыдущие, взята тоже из сферы интересов М.И. Артамонова, что вполне естественно для отношений учителя и ученика. В приведенных выше цитатах ситуация просматривается со всей очевидностью. Аспирант, увлекающийся то одной, то другой темой, причем с достаточно широким хронологическим и территориальным разбросом – несомненная проблема для кафедры, осложняющая отношения с руководством в лице весьма жесткого администратора М.И. Артамонова. Воистину талант – тяжелая ноша! Полагаем, что «увлечения» исследователей, демонстрирующих завидную любознательность, динамичность в переориентировке интересов, нельзя понять, не вспомнив известное замечание Б. Паскаля: «Любознательность – это всего лишь тщеславие. Чаще всего люди ищут знаний только для того, чтобы поговорить об этом; кто бы пустился в морское плавание, чтобы не проронить ни слова и ради единственного удовольствия повидать мир, без надежды об этом рассказать» (Паскаль 2003: 75). А рассказать уже было не только что, но и кому: вокруг Л.С. Клейна студенты, внимающие наставнику, быстро попадающие под обаяние его эрудиции. Эрудиция, обильно пересыпанная блестками остроумия, доходящего порой до подлинного артистизма – сильное, практически безотказное средство привлечения на свою сторону не только новых последователей, но порой и оппонентов в полемике. На исходе 1950-х гг. у Л.С. Клейна, с упоением штудировавшего «горы литературы», осваивающегося в научном сообществе на историческом факультете и в ЛОИА, по статусу еще пребывающего в «последнем чину учимых» вполне естественное стремление к самоутверждению должно было проявляться в полной мере. Не случайно на страницах мемуаров Л.С. Клейна постоянно появляется притяжательное местоимение в характеристиках тех, кто пошел за ним: «мои ученики», «мои студенты» – иногда даже с восклицательным знаком.

Между тем, срок аспирантуры заканчивался без реального результата, которым нужно было отчитываться не только перед кафедральным, но и перед факультетским начальством, что ставило Л.С. Клейна в весьма тяжелое положение: «Во время аспирантуры я был прописан где-то в общежитии, но эта прописка кончилась. Лекции на кафедре я уже читал, но “на общественных началах” – без оплаты и официального оформления моего курса в бумагах. Официально его как бы не было. Меня тоже» (Клейн 2010а: 101). В таком положении в советской науке оказался не один Л.С. Клейн, и такое положение даже при неизбывном оптимизме с неизбежностью порождало тяжелый ролевой стресс, единственным лекарством от которого были все те же ученики. Отношения с коллегами на кафедре тоже складывались непросто. И в преклонном возрасте Л.С. Клейн не может забыть «добрый совет» также претендовавшей на место в штате кафедры А.В. Давыдовой – возвращаться в Гродно (Клейн 2010а: 101). Если верить мемуаристу, М.И. Артамонов предпринял титанические усилия для водворения на кафедру перспективного сотрудника – ему пришлось делать специальный доклад на партбюро факультета, и в этом докладе завкафедрой представил весьма серьезные резоны: «Клейн может читать практически все, что ему поручат» (Клейн 2010а: 102). Конечно, «читать» – не значит глубоко погружаться в исследования того или иного феномена прошлого. Но характеристика весьма выразительная, заслуживающая запоминания, свидетельствующая как о широте эрудиции и таланте популяризатора, так и об отсутствии видимого стремления к той самой специализации, которая определяет пожизненную преданность исследователя избранной теме. Исследователь, удостоившийся такой характеристики, явно вознамерился прожить в науке несколько жизней – хотя жизнь у каждого из нас одна.

Внимая изложению событий 1960-х гг. на кафедре археологии ЛГУ в воспоминаниях Л.С. Клейна, уместно напомнить о личных качествах М.И. Артамонова, во многом определивших ход этих событий и – по известной инерции обаяния выдающейся личности – на десятилетие после кончины этого выдающегося исследователя. «Студенческие работы разбирались так же, как труды маститых ученых» – констатировал И.Л. Тихонов. И далее: «Для М.И. Артамонова всегда была неприемлема какая-либо групповщина или протекционизм в науке. Так, например, он привлекал к работе на кафедре П.Н. Третьякова, который был его научным оппонентом, по многим вопросам поддерживал Л.Н. Гумилева, но не останавливался перед острой критикой многих его работ» (Тихонов 2003: 203).

Такое отношение к подрастающему поколению исследователей – дорогого стоит. И ученики М.И. Артамонова длительное время старались поддерживать этот особый микроклимат в отношениях между старшими и младшими, микроклимат взаимоуважения и доброжелательности даже в самой бурной полемике. Л.С. Клейн не мог не следовать тем же установкам. Всегда ли и всем, оказавшимся в этой традиции, удавалось ее сохранить? Не всегда, поскольку такую широту взглядов и благородство может себе позволить только личность очень крупного масштаба. Но определенно все старались, и спасибо им за это: участники Проблемного / Славяно-варяжского семинара, воспоминания которых мы будем еще цитировать ниже, на всю жизнь сохранили благодарную память об этих стараниях.

Что же касается неприятия «групповщины и протекционизма», то избежать таковых в науке, советской или не-советской, увы, невозможно. «Групповщина и протекционизм» формируют вокруг лидеров круг единомышленников и просто «нужных людей», без которых никто не обходится. Заведующий кафедрой археологии, директор Государственного Эрмитажа и один из самых заметных лидеров ленинградской археологии, как и любой руководитель, был кровно заинтересован в отборе «своих людей», на которых он мог бы положиться и которыми он мог бы манипулировать по своему усмотрению. «Талантливых своих людей» приходится терпеть и культивировать, хотя это порой хлопотно и даже небезопасно (речь не идет об откровенных холуях, с таковыми, как правило, еще сложнее). В Древней Руси таких очень удачно и образно называли «подручниками» – которые всегда под рукой и в смысле статуса, и в смысле надежности как удобного инструмента для любого начинания. Но для самих этих «талантливых своих людей» такой статус рано или поздно, а обычно очень быстро становится нетерпим, отсюда те самые постоянные конфликты учителей и учеников, которые признаются одной из самых сильных движущих сил развития науки.

В такой ситуации и появляется упомянутая выше книга «Спор о варягах», представленная автором декану факультета В.В. Мавродину в 1960 г., видимо, именно как реальный результат проделанной работы. Отзыв был получен благожелательный, однако в печать книга так и не попала.

Относительно причин написания Неизданной книги (будем в дальнейшем именовать этот труд так, ибо так представляет его и сам автор) именно на тему о варягах автор уже в 2009 г. как бы нехотя признает: «Как я сейчас понимаю, меня побудили к тому дискуссии 1958 г. о роли варягов, проводившиеся в Ленинграде» (Клейн 2009: 11). И все. Никаких подробностей относительно «дискуссий», которые в самом деле имели место и свидетельствовали об определенных сдвигах в представлениях об отдаленном прошлом среди ленинградских историков. Действительно, в той атмосфере «оттепельного» брожения, о которой говорилось выше, актуализация интереса историков и археологов к норманнской проблеме была неизбежна. Относительно причин неиздания в работах Л.С. Клейна обнаруживаются явные неясности Л.С. Клейн пространно намекает на опасность избранной темы: «Стоявшие против нас силы пользовались поддержкой всей махины государства – консолидированной партийно-государственной администрации, гигантской идеологической машины и мощного аппарата репрессий. В том же 1960 г., когда в Ленинградском университете я написала свою книгу, в Московском университете студент исторического факультета подал курсовую работу на ту же тему и с тем же уклоном – выявить правду о варягах и их роли. Он был моментально исключен из Университета, а позже, став известным диссидентом, прошел психушку, лагеря и был выдворен из страны. Это был Андрей Амальрик» (Клейн 2009: 11).

В этом комментарии настораживают обобщения: в 2009 г., когда уже можно все и всех называть своими именами, ссылки на некие «силы» и «махины» никого не могут убедить эпической образностью. Вполне можно было четко дать понять, о чем и о ком идет речь. «Силы» – это кто? Деканат истфака ЛГУ? Партбюро? Райком, горком, обком? И кстати, это же все не только учреждения. Но и люди, носители вполне конкретных имен, отчеств, фамилий. Невольно возникает вопрос: а есть ли у автора Неизданной книги вообще отчетливое представление об этих «силах», или для него, по старой интеллигентской традиции, вполне достаточно общих определений, которые должны вызвать определенный эмоциональный настрой?

Простое знакомство с текстом Неизданной книги и комментарии автора от 2009 г. позволяют уверенно утверждать, что никакого «диссидентского уклона» в этой книге определенно не просматривается. Неизбежный, если верить Л.С. Клейну, для советской археологии идеологический камуфляж здесь доведен до такого совершенства, что самые придирчивые цензоры ни к чему не могли бы придраться. Посему обращение к тени Амальрика вызывает некоторое недоумение: если за такой уклон несчастного отчислили из ВУЗа, то это, видимо, был не университет, а что-то вроде дисциплинарного батальона – с чем, мы почему-то уверены, все же вряд ли согласятся еще здравствующие соученики того же приснопамятного А.А. Амальрика.

Правильное понимание ситуации сильно затрудняет то обстоятельство, что Л.С. Клейн, принявший, несомненно, мужественное решение публикации Неизданной книги уже в начале XXI в., в другой стране и других реалиях действительности, сопровождает эту публикацию комментариями относительно своих представлений о норманнской проблеме в 1960-е гг., которые читателю предлагается принять исключительно на веру. Вот, не угодно ли: «Я понимал, что на стороне норманнской гипотезы факты несравненно более весомые и что большая часть обвинений в адрес норманистов надумана, более того, не формулируя тогда еще для себя это четко, я подсознательно уже чувствовал, что само обозначение “норманизм” – такое же клише советской пропаганды, как и “безродный космополитизм”, “морганизм-вейсманизм” и прочие наши -измы, бывшие тогда в ходу. Но я считался с этой реальностью как с неизбежными факторами нашей жизни. Так что я понимал, что если я хочу выступить с этой книгой и добиться какого-то сдвига проблемы, придется как можно более подчеркнуто осуждать пробелы и ошибки норманизма (а они действительно у норманнского объяснения варягов есть) и с максимальной (для меня) силой выявлять благотворные вклады антинорманизма (а они тоже имеются)» (Клейн 2009: 89). И далее – еще на полстраницы о том, какой именно подтекст должен обрести заинтересованный читатель в Неизданной книге. После чего читателю предоставляется возможность осмыслить простой факт: почему в 1960-м, когда «оттепель» еще не завершилась, было так опасно вообще рассуждать на тему норманнов в Древней Руси и это грозило попаданием под какие-то там «репрессивные махины», а вот в 1965 г., когда «хрущевская оттепель отошла в прошлое, на идеологическом небе взошла тусклая звезда Суслова и мороз догматизма крепчал» (Клейн 2009: 97) – Л.С. Клейн публично выступил с куда более резкими, чем в Неизданной книге формулировками по тому же вопросу – и не только не был уволен, тем паче репрессирован, но оказался триумфатором? И причем здесь все же А.А. Амальрик? Однако на этой же странице Л.С. Клейн констатирует: «Нельзя было объявить себя с ходу норманистом» (Клейн 2009: 90).

Как понимать это замечание, явно противоречащее вышесказанному о «подсознательном» ощущении правоты норманистов? Объявить-то себя норманистом можно было только сознательно! Возьмем на себя смелость предположить, что это противоречие порождено желанием выдать желаемое за действительное, представиться убежденным норманистом, каковым в 1960 г. автор Неизданной книги все же еще не стал. Видимо, убеждения окрепли в первой половине 1960-х гг., когда Неизданная книга стала учебным пособием питомцев Л.С. Клейна – участников семинара. Положение, в конце концов, уже обязывало если и не быть убежденным, то, во всяком случае, определить свое отношение к аргументации участников полемики по норманнской проблеме: трудно учить других, не обретя хотя бы относительной ясности.

Никакого «подрыва смысла антинорманизма» (Клейн 2009: 91) в тексте Неизданной книги также не просматривается. Как не мог узреть такового и многоопытный В.В. Мавродин, которому автор представил рукопись на рецензию. Причины неопубликования Неизданной книги представляются нам до смешного простыми и легко устанавливаются из содержания и комментариев автора.

Прежде всего, о жанре. Неизданная книга в том виде, в каком мы можем познакомиться с этим трудом в начале XXI в. – никак не серьезный труд с тщательным анализом родословной норманизма/антинорманизма в Европе и в России. Такой анализ позднее произведут как раз антинорманисты, оппоненты Л.С. Клейна и его учеников – и представят неприятно удивленным уже ученикам этих учеников довольно длинные списки авторов, которых не упоминали ни Л.С. Клейн, ни Г.С. Лебедев, ни А.Н. Кирпичников. А заодно и цитаты из Г.З. Байера, Г.Ф. Миллера, А.Л. Шлецера, конкретизирующие представления о постановке этими историками проблемы становления древнерусской государственности. Это антинорманисты, в том числе В.В. Фомин и шведская (что уж особенно забавно) антинорманистка Л.П. Грот, ознакомили российского читателя не только с трудами шведского историка XVII в. П. Петрея, но и восторженными характеристиками норманнов – носителей «свободы» у Монтескье, и с прямым указанием Ф. Гегеля об основании русского государства норманнами (Фомин 2008: 29; Грот 2013: 123).

Ничего этого В.В. Мавродин в Неизданной книге увидеть не мог, ибо там этого нет. Забегая вперед, отметим, что не будет этой весьма важной для характеристики норманизма/антинорманизма информации и в более поздних работах самого Л.С. Клейна и его будущих подопечных: допустим, ссылки на Монтескье и Гегеля в СССР были жуткой крамолой, но после 1991 г. было время обратиться к этой проблематике?

А увидел В.В. Мавродин в Неизданной книге вполне подготовленное научно-популярное издание, посвященное не норманнской проблеме во всей сложности таковой, а именно «спорам о варягах» русских историков XVIII-XIX вв. причем не содержащее ничего принципиально нового сравнительно с его собственными – уже достаточно давними – рассуждениями на эту же тему.

Чтобы представить себе реакцию В.В. Мавродина на представленный труд, уместно напомнить читателю, что думал и успел сказать о варягах тот, кому предстояло первым высказаться о рукописи Л.С. Клейна.

Владимир Васильевич Мавродин к этому времени – маститый историк, профессор, переживший многое и многих, следовательно, хорошо знавший цену себе и происходившему вокруг. И – автор монографии «Образование Древнерусского государства», опубликованной еще в 1945 г. и, разумеется, обязательной к изучению студентами вверенного В.В. Мавродину факультета (Мавродин 1945). Книга эта в настоящее время представляет исключительно историографический, но несомненный интерес, ибо написана хорошим языком, даже с изяществом и с использованием всего фонда доступных ко времени написания монографии источников: письменных, археологических (коими В.В. Мавродин оперировал вполне свободно) и лингвистических. Следовательно, Владимир Васильевич имел свои представления о том, что и как происходило в Восточной Европе в IX-XI вв., и как все авторы обобщающих трудов, считал эти представления единственно верными.

Здесь не место подробно анализировать монографию В.В. Мавродина, однако на некоторые важные положения следует обратить внимание, чтобы правильно понять и отношение декана истфака к Неизданной книге, и становление ленинградского неонорманизма в ближайшей перспективе.

Прежде всего, в реконструкциях исторической действительности эпохи раннего средневековья В.В. Мавродин представлял изначальным центром становления древнерусской государственности Среднее Поднепровье, поскольку этот регион с глубокой древности поддерживал тесные связи сначала с античными колониями, потом с Византией и Хазарским каганатом, и эти связи обеспечивали прогресс хозяйства и общественных отношений. Влияние Хазарского каганата на становление государственности Древней Руси В.В. Мавродин признавал очень существенным, ибо древнерусские князья титуловались каганами до XI в. (Мавродин 1945: 195). Иную картину он видел на севере лесной зоны: отсталость северных племен определялась их хозяйственным укладом, причем «север связался с цивилизованным (sic!) югом гораздо позднее, лишь накануне образования Древнерусского государства» (Мавродин 1945: 72).

Полагаем, нынешние киевские добромыслы подписались бы под этими выводами обеими руками – но это был 1945 год, а не 2025. И В.В. Мавродин, убежденный автохтонист в проблеме происхождения славян, думал именно так.

Были у него, разумеется, свои представления и относительно участия скандинавов в процессах становления древнерусской государственности, и надо признать, изложил он эти представления убедительно и с пафосом. В IX в., по его мнению, варяги-норманны в Восточной Европе – исключительно грабители, «находники». «Грабя, убивая и порабощая, торгуя, облагая данью, они бурей проносились по землям славянских и финских племен» (Мавродин 1945: 207). Эти лихие разбойники, пытались закрепиться в Восточной Европе, возможно, и в Ладоге – но это им не удалось (Мавродин 1945: 209). Слава Богу – все-таки не супермены. Однако обратим внимание на этот образ «проносящейся бури». Ничего общего с исторической действительностью он не имеет, ибо по речным системам и лесам Восточной Европы a priori просто нельзя передвигаться «со скоростью бури», да еще «грабя, торгуя, облагая данью» …но как звучит! А ведь тем студентам, которых пестует на кафедре археологии Л.С. Клейн – лекции по истории СССР читает именно В.В. Мавродин!

Затем, по В.В. Мавродину, местное население дало отпор варягам, ситуация изменилась. В конце IX-X вв. норманны стали уже только «купцами», и «варяг предлагал в качестве товара свой боевой “франкский” меч, а в придачу к нему свою воинскую доблесть, свой опыт мирового воина-бродяги, свою ярость берсерка, свою преданность тому, кто больше платит» (Мавродин 1945: 208). Рюрика В.В. Мавродин считал призванным князем-наемником, захватившим власть в Новгороде (Мавродин 1945: 212).

Ну и в итоге, разумеется, варяги-норманны благополучно и быстро ославляялись – уже втором поколении (Мавродин 1945: 210).

Снова яркие, запоминающиеся, возбуждающие юные души студентов образы! Под этими фрагментами текста подписались бы и Г.С. Лебедев, и В.А. Булкин, и прочие ленинградские неонорманисты два десятка лет спустя после выхода в свет монографии В.В. Мавродина. Явно Владимир Васильевич сам был неравнодушен к варягам – и именно он спустя пять лет будет председательствовать на той самой «дискуссии 1965 г.», речь о которой у нас впереди и с которой ведет свое начало ленинградский неонорманизм.

Так что ничего нового для себя в рукописи Л.С. Клейна В.В. Мавродин увидеть не мог, хотя и никаких контрверсий своим положениям не обнаружил, а готовность археологов обновить фонд источников по «норманнской проблеме», несомненно, должна была его заинтересовать.

Итак, положительную рецензию декана исторического факультета автор получил, но «пробивать» творение Л.С. Клейна В.В. Мавродин явно не собирался. Ничего удивительного: портфели издательств, конечно, не пустовали, своей очереди ждали опусы почтенных ученых мужей – а Л.С. Клейн к 1960 г., по его собственному признанию, был автором всего одной статьи в «Советской археологии» – правда, «громкой» (Клейн 2009: 91), т.е. на «ярмарке тщеславия» научной интеллигенции Ленинграда, как ни крути, не был еще заметной фигурой. Посему книга и осталась Неизданной. Кстати, Л.С. Клейн явно не простил В.В. Мавродину недостаточного интереса к своему творению и в дальнейшем изложении перипетий становления ленинградского неонорманизма, как мы увидим, представил этот персонаж без всякой симпатии и с явным искажением его участия в событиях.

Однако в «оттепельных» настроениях интеллигенции и вообще в интеллигентской традиции, как известно, не опубликование книги или статьи уже становилось достоинством, ибо удостоверяло наличие в текстах «чего-то такого», что стимулировало депривацию. Именно это и произошло с Неизданной книгой: «Эта работа окрылила моих студентов и ориентировала их» (Клейн 2009: 91). Еще бы: ведь, помимо эффектной подачи положений Неизданной книги на семинарах, было еще и чтение машинописи – а это уже почти самиздат, если не самиздат в чистом виде! (Клейн 2009: 97).

Что же так «окрылило и ориентировало» первых учеников Л.С. Клейна – будущий «первый призыв» ленинградского неонорманизма?

Прежде всего, должна была привлечь сама форма изложения, действительно живая и увлекательная в той части, где излагаются подробности споров вокруг диссертации Г.Ф. Миллера или предыстория диспута Н.И. Костомарова и М.П. Погодина. Литературного таланта Л.С. Клейна никто никогда не оспаривал: иногда даже в небольших статьях, посвященных тем или иным конкретным проблемам, и тем более в серьезных исследованиях по истории науки, ему всегда удавалось создать и образ времени, и образ исследователя во времени.

И, само собой, наибольший интерес читателей Неизданной книги должен был вызвать анализ недавней (не минуло еще и двадцати лет) полемики советских историков с Т. Арне. Автор констатирует, что «застрельщиками» нового этапа противостояния норманистов и антинорманистов стали не советские исследователи, а «многие историки Западной Европы и Северной Америки», и это выступление норманистов «отдает явственным душком антисоветской пропаганды». Зато внимание читателя фиксируется на работах историков-эмигрантов, которым норманизм показался «особенно привлекательным» (Клейн 2009: 38-39). Запомним эти положения: пройдет всего пять лет, и, по мнению Л.С. Клейна, положение СССР настолько упрочится, что норманизм уже не будет представлять опасности как «антисоветская пропаганда». А вот неприязнь к эмигрантам, только уже не норманистам, сколько к их оппонентам евразийцам, будет им всячески подчеркиваться.

А пока автор констатирует, что на новом этапе полемики с норманистами некоторые советские ученые «утратили ясное видение основной линии, по которой идет борьба, забыв и о силе основного своего аргумента, который неотразимо действует на основной линии спора, хотя и не отвергает второстепенных, побочных аргументов противника» (Клейн 2009: 39). А основным аргументом является, конечно, марксистская теория, во всеоружии которой следует отражать натиск норманизма. И при этом четко различать «необязательные положения» норманизма от основополагающих, собственно порочных.

Обозначив эту перспективу, автор Неизданной книги переходит к анализу аргументации норманистов и антинорманистов. Главной своей заслугой Л.С. Клейн вполне обоснованно считает разработку «лестницы в преисподнюю норманизма» из пяти ступеней-положений, в которой на каждую ступень-положение приводятся доводы норманистов и антинорманистов. Эта конструкция в дальнейшем обрела принципиальное значение как основа ленинградского неонорманизма.

  1. Призвание Рюрика. Основателем княжеской династии Киевского государства явился варяжский вождь Рюрик, призванный восточными славянами и их соседями и приведший с собой целое племя варягов (Клейн 2009: 44).
  2. Варяги=норманны. Варяги – это скандинавские германцы, норманны (Клейн 2009: 51).
  3. Этноним «русь». Пришедшее в Восточную Европу племя варягов называлось «русью» и от него это название перешло на восточных славян (Клейн 2009: 60).
  4. Колонизаторы и культуртрегеры. Варяги колонизовали и цивилизовали славян, оказав широкое влияние на всю славянскую культуру, что отразилось в вещах и в языке (Клейн 2009: 71).
  5. Создатели государства. Варяги создали первое восточнославянское государство (Клейн 2009: 76).

Эта «лестница норманизма», сооруженная Л.С. Клейном в Неизданной книге – откровенно демагогическая конструкция. Автор задался целью доказать, что те положения-аргументы норманистов, посредством которых они доказывали факт основания Древнерусского государства скандинавами – на самом деле не суть доказательства такового, ибо исследователь, вооруженный марксистской концепцией, вполне может, просто обязан остановиться на тех ступеньках этой самой лестницы, которые не ведут в «преисподнюю норманизма». На первых трех. В советской действительности начала 1960-х гг. такой «аргумент» был вполне убедительным, ибо марксистской концепции не могло противоречить ничего, даже элементарная логика доказательств. Однако a priori можно было полагать, что, при благоприятном стечении обстоятельств, концепция подчинится логике. Что и произошло, как известно, через пять лет, на приснопамятной дискуссии 1965 г., о которой речь пойдет ниже. Весьма показательно, что прочность «лестницы» проверяется таким малопригодным для подобных испытаний инструментом, как… «весы». По уверению автора, это «всего лишь литературный прием, помогающий уяснить читателю, на чьей стороне правда» (Клейн 2009: 87). Очень может быть, что здесь нет никаких подтекстов, автор вполне искренне полагал, что образ «весов» поможет найти истину. Но в результате «взвешиваний» одна главная проблема – КТО может быть признан создателем государственности Древней Руси – расщепляется на самостоятельные сюжеты, анализ каждого из которых в действительности представляет собой гораздо более сложную проблему, чем это представляется, исходя из текста Неизданной книги. Суть положений норманизма и антинорманизма, вопреки уверенности автора, не становится для читателя более понятной, скорее наоборот.

На первой «ступени» читатель, если бы его не погрузили в процесс «взвешивания», мог бы обратить внимание прежде всего на то, что призывающие Рюрика по тексту летописи имеют вполне отчетливое представление о том, кто такой князь и зачем он нужен, и, что самое главное, у них наличествует общее и вполне отчетливое представление о «нашей земле», которая, как известно, «велика и обильна». Следовательно, в представлениях летописца, а другими письменными источниками на сей счет мы не располагаем, славяне и финно-угры в IX в. вполне готовы к государственному строительству, а причина обращения к варягам предельно проста: невозможность договориться о том, представитель какого этносоциума возглавит объединение. Только в этом контексте вопрос о происхождении самого Рюрика и его окружения теряет полемическую заостренность. Но – внимание читателя поглощается анализом аргументаций, рассуждениями о существовании или не-существовании Трувора и Синеуса, родстве Рюрика и Игоря и т.д. (вторая ступень).

Самой неустойчивой в изложении Л.С. Клейна представляется «третья ступенька лестницы». Лингвистические штудии относительно этнонима «русь» идут с XVIII в. Историография весьма внушительна и углубляться в эту историографию вряд ли имеет смысл. Зато, полагаем, имеет смысл указать на весьма важное обстоятельство: археологи и историки, вот уже три столетия ссылающиеся на работы лингвистов по этому вопросу, в сущности, не имеют на то никаких оснований, поскольку никак не могут оценить степень достоверности выводов. А.В. Назаренко справедливо заключил, что все определяет априорное признание принадлежности носителей этнонима русь к тому или иному этносу – скандинавам, славянам, иранцам (Назаренко 2001: 1-14). Это типичные argumenti ad gustum, в лучшем случае ad auctoritatem. Л.С. Клейн не стал исключением, признав доказанным северное, скандинавское происхождение этнонима «русь». Допустим, Л.С. Клейн, получивший, помимо исторического, и филологическое образование и закрепивший за собой среди коллег-археологов репутацию полиглота, имел основания рассуждать на лингвистические темы – но все же и в его обширной библиографии не обнаруживается исследований, посвященных конкретным вопросам взаимодействий германских, финно-угорских и славянских языков. Но у всех прочих, как у норманистов, так и у антинорманистов, таких оснований явно не было. Ленинградский неонорманизм, разумеется, воспринял эту традицию манипуляций аргументами лингвистов.

По первым трем положениям – «ступенькам лестницы» – Л.С. Клейн, после тщательных «взвешиваний», признал правоту норманистов. По четвертому положению – о «культуртрегерстве» скандинавов однозначно признавать правоту норманистов в 1960 г. было действительно рискованно. И Л.С. Клейн уверенно рассуждает о достижениях культуры славян, о поступательном развитии хозяйства (пашенное земледелие, высокий уровень развития ремесла, градостроительство), о быстрой ассимиляции скандинавов в Восточной Европе, полностью исключая «культуртрегерство» выходцев из Северной Европы (Клейн 2009: 71-76). Наиболее неустойчивое положение – пятое – о создании скандинавами Древнерусского государства. Здесь Л.С. Клейн апеллирует к марксистской концепции, представляющей становление государства длительным процессом. «Но если возникновение древнерусского государства нельзя рассматривать как внезапное и неожиданное происшествие, если оно является закономерным результатом длительного процесса экономического и политического развития страны, то как можно приписывать это дело недавним пришельцам – варягам! Это столь же разумно, как приписывать первой ласточке (и даже не первой, а второй или третьей) рождение весны» (Клейн 2009: 78). Правда, автор отмечает, что аргументация антинорманистов оказалась несколько подорванной разрушением представлений о длительном развитии славянской культуры с развитым земледелием, предполагающим классообразование, в Восточной Европе, но это не очень смущает Л.С. Клейна: «Пусть мы не уверены в том, что остатки земледельческой культуры, которые до сих пор считались славянскими, на самом деле принадлежали славянам. Остатки культуры такого же примерно уровня (чуть развитее, богаче или чуть примитивнее, беднее – нюансы здесь не важны) откапываются учеными на обширной территории вокруг облюбованных ранее антинорманистами очагов. Какие бы из них ни оказались, по тщательном исследовании, подлинно славянскими, это не изменит прочности всей системы доказательств контроположений антинорманистов» (Клейн 2009: 83-84). Судя по этой цитате, автор Неизданной книги в 1960 г. еще бесконечно далек от сложных теоретических проблем археологии и интерпретаций материалов раскопок, которые будут занимать его позднее.

Какими же представлялись ему тогда, в 1960 г., итоги полемики норманистов и антинорманистов? В заключительном разделе Неизданной книги автор приводит выразительные цитаты из Б.Д. Грекова и, естественно, В.В. Мавродина, аттестуемых как антинорманисты, из которых следует, что варяги, сыграв большую роль в становлении государственности Древней Руси, не начали, но только катализировали этот процесс. И здесь не мог удержаться автор от выразительных образов: «Варяги осчастливили славян княжеской династией и одарили некоторыми полезными вещами, каковы, например, варежки и щи». Напомнив и о том, что в современных северных русских говорах «варяг» означает «мелкий торговец галантерейным товаром вразнос, офеня, коробейник» (Клейн 2009: 85).

Завершается Неизданная книга оптимистически и многозначительно: «В этом смысле спор о варягах на сегодня решен. Решен с позиций объективного анализа фактов. По каким-то вопросам решен в пользу норманизма, по другим, более важным – не в пользу норманизма. Однако проблема ждет дальнейшего исследования. Раскопки принесут новые открытия, обработка материалов выявит новые факты, грядущие и исследования филологов откроют неизвестные ранее связи, а каждый новый этап развития истории дает новое содержание понятиям и новую постановку самой проблемы. Вероятно, в споре о варягах нас ждет еще много нового» (Клейн 2009: 88). Этот своеобразный «полемический дериватив», многозначительные намеки на грядущие новые открытия, которые расширят фонд источников для познания отдаленного прошлого, вообще типичны для аргументации Л.С. Клейна не только в полемике по «норманнской проблеме» и до поры, до времени могли действовать на аудиторию и даже на оппонентов. Однако в контексте 1960 г. он прозвучал не столь актуально, как этого хотелось бы автору.

В самом деле, Л.С. Клейн убеждает читателей Неизданной книги, что «советская историческая наука под эгидой марксизма может и должна, наконец, снять мировоззренческое напряжение старой проблемы отечественной истории. Тем более, что новое слово должна сказать археология, вводящая в научный оборот новые источники (Клейн 2009: 86-87). Но дело-то в том, что в советской исторической науке к этому времени «норманнская проблема», как отмечалось выше, была признана снятой такими авторитетами, как Б.Д. Греков и тот же В.В. Мавродин. И уверенность в этом отнюдь не была поколеблена обнаружившейся несостоятельностью концепции Б.Д. Грекова. В 1962 и 1966 гг. будут опубликованы работы Б.А. Рыбакова, в которых он вполне уверенно рассуждал о «норманнском периоде» истории Древней Руси, правда, весьма коротким, завершившимся со смертью князя Олега Вещего (Рыбаков 1962: 36; 1966: 488-491). Следовательно, и материалов для таких выводов было уже как будто достаточно? «Новые источники» археологии могли бы только «подтвердить» эту позицию?

Завершая краткий обзор Неизданной книги, возьмем на себя смелость признать, что эта первая книга Л.С. Клейна не может быть отнесена к его крупным творческим достижениям. Это одна из «проб пера» начинающего, хотя и очень многообещающего исследователя. Но тогда, в 1960-е, в годы «оттепели», да еще в ореоле «почти самиздата», эта книга, конечно, должна была стать и стала vademecum для читателей машинописи – студентов.

Выше мы цитировали комментарий Л.С. Клейна, данный к Неизданной книге в 2009 г. и усомнились в его утверждениях об изначальной, «подсознательной склонности» к норманизму как более «аргументированной концепции» в 1960 г.

И другое признание post factum автора Неизданной книги вызывает у нас возражения: «Моей важнейшей находкой, я считаю, была идея изменить понятие норманизма, сузив его и перенеся в нем акцент на те качества, которые были действительно, бесспорно однозначными, но чрезвычайно мало распространенными в науке. Тогда можно будет говорить многое, ранее считавшееся норманизмом, но это уже не будет норманизм. То есть так сузить это понятие, чтобы оно не налезало на нас – на меня и других исследователей, желающих свободно и объективно трактовать факты» (Клейн 2009: 90). «Находка», надо признать, не Бог весть какая: изменить объем и содержание понятия, которое является предметом полемики – значит подменить тезис, это старый и широко распространенный демагогический прием. Но эта подмена будет декларирована через пять лет, на дискуссии 1965 г., а в Неизданной книге, насколько можно судить по опубликованному тексту, Л.С. Клейн просто присоединился к уже утвердившейся точке зрения авторитетных историков, признавших и норманнство Рюрика, и само явление скандинавов в Восточную Европу, и даже проторение ими пути «из варяг в греки», и, наконец, катализацию скандинавами процесса становления государственности – но не создание государства скандинавами в Восточной Европе и не значительный вклад скандинавов в древнерусскую культуру. И ничего другого в 1960 г. Л.С. Клейн, представивший рукопись не кому-нибудь, а В.В. Мавродину, написать просто не мог – и не написал.

Единственное новшество, но действительно очень важное: в заключение Неизданной книги автор констатирует сближение позиций норманистов и антинорманистов и намекает на возможность позаимствовать у норманизма несомненные достижения этого направления.

Впрочем, есть в Неизданной книге весьма важное умолчание, которое все же может свидетельствовать о склонности автора к норманизму уже в 1960 г. А именно, Л.С. Клейн обходит вниманием начало летописного повествования о событиях, датированных 862 г., с прямым указанием завоевания норманнами обширных территорий на северо-западе лесной зоны Восточной Европы и установление «варяжской дани» – и изгнании норманнов славянами и финно-уграми. Собственно, именно с этого объединения этносоциумов для совместного изгнания захватчиков, с осознания единства «нашей земли», которая «велика и обильна», с желания обустроить эту «нашу землю» общим законом при ясном осознании необходимости общего для всех закона и князя как гаранта его исполнения и начинается древнерусская государственность! Для норманистов изгнание варягов, предшествующее призванию – крайне досадный сюжет, определенно свидетельствующий об инициативе славян и финно-угров в процессе государствообразования. И этот эпизод автор Неизданной книги не акцентировал, что, впрочем, ничего не меняет в общем контексте.

Чтобы не возвращаться больше к этому комментарию 2009 г., отметим в нем еще рассуждения Л.С. Клейна о наличии антинорманизма только в России и об отсутствии такового в странах Западной Европы, ибо этот вопрос принципиально важен для правильного понимания внутренней логики автора: «Я считаю это обстоятельство печальным свидетельством того комплекса неполноценности, который является истинной основой распространенных у нас ксенофобии, мании видеть в наших бедах руку врага, заговоры, мнительно подозревать извечную ненависть к нам. Комплекс же этот основан наших реальных недостатках, с которыми нам бы самим разобраться. Что нам нужнее всего – это самокритичный анализ ситуации» (Клейн 2009: 91).

Какой разительный диссонанс этого откровения диссидентствующего интеллигента с текстом Неизданной книги! Однако полагаем, что тогда, в год представления Неизданной книги, протест против «ксенофобии» и отрицание «заговоров» и «извечной ненависти» если и имели место, то были все же еще действительно «подсознательными», а доминировало вполне естественное желание расчистить поле деятельности «для меня и других исследователей, желающих свободно и объективно трактовать факты». Норманнская проблема в создавшейся ситуации показалась одним из таких полей – дальше все должна была определить логика самоутверждения и самосохранения.

Относительно же отсутствия в Западной Европе антинорманизма – чтобы больше не возвращаться к этому «аргументу», коим время от времени, правда, нечасто, но – пытаются еще козырять единомышленники Л.С. Клейна и его учеников, напомним, что ни в одной из стран Западной Европы, упоминаемых Л.С. Клейном, норманны не подозреваются в учреждении государственности. Ни в Англии, ни во Франции, ни в Германии, ни в Ирландии – да нигде! Откуда же там взяться антинорманизму?! И зачем?

В России – и только в России! – ситуация принципиально иная: только здесь появление варягов соотнесли с началом государственности. Стало быть, российский антинорманизм вполне исторически детерминирован – о чем, собственно, со всей откровенностью и заявил М.В. Ломоносов в полемике с Г.Ф. Миллером. Как и норманизм. Оба эти направления – изначально не какие-то искажения восприятия исторической действительности, обусловленные конъюнктурами Академии наук в XVIII в. Это идеологемы, сформированные различным отношением к Российской государственности, что, собственно, признал вполне откровенно и сам Л.С. Клейн в своей Неизданной книге. Длительное противостояние норманизма и антинорманизма – одно из весьма выразительное доказательств неотделимости науки от идеологии.

Вспомним цитированное нами выше определение А.И. Фурсовым идеологии как идейно-упорядоченного отношения субъекта к реальности – и продолжим цитирование: «Религия и наука, будучи диаметрально противоположными по принципам, целям и основам знания (вера и разум), схожи друг с другом как всеобщие (универсальные) и содержательные системы знания. И религия, и наука стремятся к Истине в качестве субстанции, противостоящей обществу в целом. Идеология же по своей социальной природе и целям есть форма организации идей, исходно ориентированная на специфическое, обусловленное особыми интересами отношение к реальности-как-истине, на искажение и отрицание этого отношения как универсального и содержательного, на социально-организованное ограничение истины, т.е. на ее функционализацию. Прав Л. Фойер, который считает, что для идеологии, в отличие от науки, исходно нет объективной истины, поскольку идеология исходно связана с интересами. Правда, марксизм всегда претендовал на знание объективной истины, но марксизм, в отличие от консерватизма и либерализма, провозгласил себя научной идеологией, что, как мы увидим, стало его силой и слабостью одновременно» (Фурсов 2006а: 19-20). И далее, может быть, самое важное для нашей темы: «В этом плане одна из функций идеологии – блокировать реальный анализ систем идей (знания об идеях – идео-логии) и их социальных корней и основ» (Фурсов 2006а: 21).

Эта блокировка и осуществляется посредством формул-идеологем, утверждающиеся в «общественных науках» как парадигмы. Утверждение и опровержение парадигм в общественных науках достаточно отчетливо соотносится с интересами тех или иных классов или общественных групп. Идеологемы норманизма и антинорманизма не есть, вопреки Л.С. Клейну, научные гипотезы, ибо в гипотезах, как индуктивных, так и дедуктивных, факты группируются вокруг предположений, т.е. недостоверного знания, а идеологемы, которые в общественных науках и определяют генерацию гипотез, по природе своей аксиоматичны. Убедиться в чем-то, если уж предметом полемики становится идеологема, может только тот, кто хочет и готов в чем-то убедиться. Соответственно, всякий пытающийся проверить аргументацию сторон в полемике по взаимоисключающим идеологемам, с неизбежностью утвердит одну из них. Альтернативы здесь нет. И потому ленинградскому неонорманизму, который пока еще не состоялся, с неизбежностью предстояло утверждать одну из двух идеологем, норманистскую или антинорманисткую, только и всего. При этом страсти, естественно будут кипеть вокруг конкретики материалов исследований археологических памятников – поселений и могильников, статистики погребального инвентаря, «импортов» и т.д. и т.п. Ибо «чем больше и сильнее научные претензии идеологии, тем внешне она респектабельнее, современнее, но тем более она уязвима внутренне, тем легче противопоставить ей ее же научный “сегмент”» (Фурсов 2006а: 22).

Но все это – еще впереди. Вернемся в 1960-е. Прошло четыре года со времени представления В.В. Мавродину «Спора о варягах». С 1964 г. начал свою работу Проблемный семинар на кафедре археологии ЛГУ, организованный Л.С. Клейном и превратившийся позднее в Славяно-варяжский. Атмосфера первых лет работы семинара выразительно охарактеризована в воспоминаниях Е.Н. Носова: «Л.С. Клейну, в силу его несомненного педагогического таланта, уважительного и тактичного отношения к исследованиям студентов, удалось создать подлинную творческую атмосферу научной работы, критической оценки источников и общих построений, показать, что можно и нужно заниматься “непопулярными” в официальной науке темами, ибо без этого картина получается односторонней. Мы казались себе подлинными первооткрывателями. Наш критицизм усиливался и тем, что в эти годы среди участников семинара стали популярными взгляды И.И. Ляпушкина, обратившегося к изучению древностей Северной Руси и пересмотревшего устоявшиеся оценки памятников лесной зоны. Практически всем составом семинара мы приняли участие в раскопках И.И. Ляпушкина 1967 и 1968 гг. на Гнездовском поселении» (Носов 2009: 352). Возьмем на себя смелость высказать на сей счет некоторые соображения, акцентировав в этой цитате «критицизм», культивировавшийся в семинаре (отнюдь не равнозначный критике источников). Раз Е.Н. Носов в своем очень выдержанном, содержательном и трогательном послесловии к сборнику, составленному Л.С. Клейном, вспомнил о «нашем критицизме», значит таковой имел для участников семинара особое значение. Критицизм плодотворен, когда он уравновешивается отчетливым представлением об отсутствии монополии на истину, о котором сплошь да рядом забывают в ходе полемики, в том числе между норманистами и антинорманистами. Критиковать построения других, а особенно признанных авторитетов, всегда проще, чем на себя оборотиться – разве не об этом евангельская притча о бревне и соломинке в чужом и своем глазу? В дальнейшем мы еще не раз убедимся, насколько эта притча актуальна для всех.

Но это полбеды. Задолго до Евангелия – Аристотель вывел: «Чтобы уметь судить о деле, нужно самому уметь его делать» (Аристотель 2016: 118). А что, простите, умеют делать юные критицисты?! Чему успели научиться – не говоря об опыте? То-то и оно…

Однако в 1960-е гг. реальных оснований для завышенной самооценки в науке у них еще все-таки нет, есть только вполне обоснованные амбиции и неясные перспективы в борьбе за место под Солнцем. Настроения и учеников и учителя создавали вполне определенный психологический климат семинара, который надолго станет важнейшей составляющей той творческой атмосферы, о которой с такой теплотой вспоминает Е.Н. Носов – и не он один.

Так или иначе, автор Неизданной книги окружен учениками и единомышленниками, уже готовыми к бою. Главным оружием в этом бою должна была стать утвержденная Л.С. Клейном «лестница одиозности» отдельных положений норманизма. По этой лестнице он и вышел на организованную в 1965 г. на историческом факультете ЛГУ дискуссию по варяжскому вопросу.


ПОВОД К ВЫСТУПЛЕНИЮ

Если ориентироваться на изложение «дискуссии 1965 г.» у Л.С. Клейна, вполне можно было бы привести констатацию из уже цитированной нами выше работы А.В. Шубина с поправкой на масштабы мероприятия: «Дискуссии в исторической науке не прекращались всю историю советской власти. Но время от времени они приобретали политическое значение. Партия, позволяя дискуссии вне “запретных зон”, стояла на страже своих позиций: “пятичленной” формационной теории, истории коммунистического движения, революции и Советского союза. Обычно конфликты и “скандалы” начинались не в результате наступления охранителей, а после попыток ученых “проверить на прочность” прочерченный властью рубеж дозволенных исторических изысканий. Несмотря на “загонную охоту”, преступившие черту продолжали успешную научную деятельность» (Шубин 2008: 188). Конечно, А.В. Шубин внес в картину идиллические нотки: не всем «преступившим» так везло и вообще трудно заниматься «успешной научной деятельностью», когда на тебя ведут «загонную охоту» – не только и не столько партия, сколько коллеги, вразумляющие перспективного еретика посредством партийных инстанций. Но в целом тенденция определена верно.

Однако, поскольку этой дискуссии в традиции ленинградского неонорманизма придавалось большое значение, нам предстоит рассмотреть все происшедшее с максимально возможной по прошествии полувека подробностью.

Главным источником по определению снова оказываются мемуары Л.С. Клейна. Лев Самуилович действительно оказался одним из главных действующих лиц в этом действе – но ведь никак не автором всей пьесы и даже не режиссером! Попробуем понять, что же происходило в декабре 1965 г. на историческом факультете ЛГУ?

О причинах назревающих событий, полагаем, достаточно было сказано выше. А повод?

Здесь у Л.С. Клейна какая-то странная невнятность: «Слухи о наших занятиях обеспокоили идеологическое начальство: тогда «норманнская теория» считалась чуть ли не фашизмом. Однако партийному руководству посещать лекции для идеологического контроля у нас в Университете было не принято. Решено было спровоцировать меня на публичное выступление по норманнской проблеме. Если я выскажусь откровенно и в том духе, в котором, по слухам, высказываюсь на лекциях, то тут меня и прихлопнут» (Клейн 2009: 97). Слухи – о чем конкретно? В какой форме и кем они распространялись? Варианта, собственно говоря, три: либо имел место «сигнал с места», либо, как пели чуть позже в «Гимне оголтелого норманизма», «кто-то из наших, наверно, языком трепанул черезмерно», либо, наконец, произошло еще что-то, какое-то обострение ситуации… Строить предположения бессмысленно, коль скоро сам Л.С. Клейн по каким-то причинам не конкретизирует версию о «слухах».

Может быть, за эти четыре года молодой преподаватель очень уж сильно испортил отношения с факультетской элитой, предпринимая «проверку на прочность границ дозволенного»? Основания для такого предположения имеются, хотя сам Л.С. Клейн на сей счет ограничился многозначительными намеками.

В самом деле, в публикации 1993 г. Л.С. Клейн приводит любопытную автохарактеристику: «Инакомыслящим я не был, потому что не было в стране самостоятельной мысли, которой я бы составлял оппозицию, мысля “инако”. Я был не инакомыслящим, а просто мыслящим, и кажется в этом была вся моя беда» (Самойлов 1993: 39). Сказано сильно. Даже с явным перебором. Это даже не «внутренняя эмиграция», пребывая в которой можно все же принимать всерьез тех, с кем не согласен. Очевидно, человек, полагающий целую страну «немыслящей», или мыслящими рутинно, прав он или нет и как бы он ни мимикрировал, не сможет, да и не захочет этого скрывать и, соответственно, вряд ли вправе рассчитывать на благожелательное отношение коллег. Тем более, что обстановка на историческом факультете ЛГУ, как и вообще в советской науке, отнюдь не располагала (и сейчас, в постсовесткой России, не располагает, и не будет располагать нигде и никогда) к столь активному самоутверждению. Основной проблемой Л.С. Клейна в тот период явно остается проблема статуса. Убедив себя в несоответствии своего потенциала статусу, человек легко обретает компенсацию, убеждая себя в том, что окружен ничтожествами, приспособленцами и т.д. (см. выше у А.В. Кустарева). Перипетии судьбы Л.С. Клейна могли только усилить эти представления. Через двадцать лет после дискуссии, Л.С. Клейн, вернувшись в Ленинград в 1983 г. после длительного отсутствия, с горечью констатировал: «По-прежнему в каждой отрасли есть головной институт, есть один ведущий журнал (чаще журнал вообще единственный), есть официально признанная концепция, есть правящая элита, есть свой Московский Академик. Каждая отрасль науки вручалась такому ученому (иногда талантливому, иной раз – нет) на многие десятилетия. Как феодальное владение, удел. Суди, ряди и властвуй – обеспечивай порядок. В результате наша наука попала под власть дряхлых старцев, которые, чтобы до самой смерти не утратить власть и влияние приближали к кормилу лишь близких по возрасту, но менее перспективных. Им и переходило правление… Академическая геронтократия сильно способствовала консерватизму нашей науки, ее малоподвижности, застою. В науке сложилось, в сущности, господство нетворческих кадров над творческими, отживающих сил над полными жизни. Что ж, будучи частью общества, наука отражала его состояние» (Самойлов 1993: 42-43).

Ненависть уже немолодого человека к «академической геронтократии» почти умиляет, и эта ненависть явно сформировалась в молодости. В том же «боевом» духе воспитывал Л.С. Клейн своих учеников: «Ученый мир – не дружные ребята из детской песенки. Всякое открытие – это для кого-то закрытие. И этот кто-то чаще всего маститый и власть имущий. Поэтому, сделав открытие, не надейся на всеобщий восторг. Будь готов к упорному сопротивлению, внезапным нападкам и затяжной изнурительной войне. Ученому нужен талант, во-вторых, и мужество – во-первых» (Клейн 2010а: 625). И учитель, и ученики изначально занимают боксерскую стойку. Возможно, таковая и была в данном случае наиболее удобной позицией? Возможно. Прав ли Л.С. Клейн в этих стратегических установках? Да, безусловно прав, и каждый из нас, увы, в этом не раз убеждался. Если бы дело было только в «открытиях-закрытиях»! Подавление коллег, создание конкурентов даже там, где их, казалось бы, нет и не должно быть в незапамятные времена стало нормой бытия, пропитанного горечью неудовлетворенных амбиций и несостоявшихся карьер «ученого мира». Равно как и беззастенчивое использование всяческих «административных ресурсов». Особенно в те времена, когда, памятуя Д.И. Фонвизина, «так была юстиция строга, Что кто кого смога, так тот того в рога» (Фонвизин 1959: 208). Но – если уж ввязываться в «затяжную изнурительную войну», в которой каждый с неизбежностью оказывается «сам за себя», не лишне, наверное, и вспомнить известное изречение В.И. Ленина, коему никто никогда не отказывал в талантах тактика и стратега: «Скажи мне, кто тебя хвалит, и я тебе скажу, в чем ты ошибся» (Ленин 1967: 185). Помнили ли они об этом? Вряд ли. Они были молоды.

Так или иначе, «дискуссия» была назначена. Но – не в форме разбирательства «крамольных» высказываний Л.С. Клейна, а как обсуждение недавно опубликованной книги И.П. Шаскольского. В приведенной выше цитате Л.С. Клейн, напомним, объясняет столь осторожные действия противостоящих ему сил тем, что на истфаке якобы было не принято посещать лекции и семинары для идеологического контроля партийного начальства над преподавателями. Это замечание, безусловно, делает честь истфаку 1960-х гг., однако, bona venia vestra, не убеждает. Для того, чтобы убедиться в «крамоле», вовсе не обязательно лично посещать семинары, скажем, членам партбюро, не так ли? Возьмем на себя смелость предположить, что партийному руководству было определенно известно: никакой реальной крамолы нет, есть лишь, возможно, предпосылки некой сугубо факультетской крамолы, угрожающей авторитетам, которые «все знают про варягов». А возможно, и таких предпосылок нет? Надо было разобраться с этим оживлением интереса к норманнской проблеме, по которой вроде уже давно состоялось решение и которая традиционно оставалась в поле зрения историков – а тут зашевелились археологи. Либо собственно генератором этой проблематики в лице Л.С. Клейна, что они хотят? Что собираются исследовать? Чтобы это выяснить, действительно, лучше всего устроить публичные выступления.

Л.С. Клейн приводит примечательный разговор с В.В. Мавродиным: «Я попросил оказать нам содействие, ведь это же и для факультета важно. “Нет, я не стану вам помогать – взметнулся В.В. – они заручились санкциями обкома, и ваша песенка спета”. И дальше Л.С. Клейн просит у декана составить нужную ему последовательность выступлений, на что тот соглашается (Клейн 2009: 99). Имел ли место такой разговор, проверить невозможно. Допустим, был. В чем они заручились? Какая санкция и на что нужна? На саму организацию дискуссии? Для этого обком не нужен. На разгром Л.С. Клейна в дискуссии? Странно. Но если так, почему в столь ответственном деле, на которое нужны санкции обкома, «идеологи», среди которых автор называет только И.В. Степанова и М.Н. Кузьмина, положились целиком и полностью на И.П. Шаскольского, человека стороннего на факультете и уж определенно никак не полемиста? С ним тоже беседовали в обкоме? Разгромные дискуссии и чистки в 1930-50-е гг. были всегда срежиссированы, атаки на обреченных были массированными, чтобы уж не отвертелись и не создалось впечатления личных счетов. Ни о каком отражении этих атак и речи быть не могло: громили «по всему фронту». Почему же в данном случае столь слабая режиссура? Разучились, «времена изменились»? Однако если уж «обком дал санкцию» – декан факультета обязан был не просто проконтролировать, а с гарантией обеспечить достижение именно того результата, который желателен этой инстанции. То есть участвовать в наказании смутьянов самому, своим авторитетом историка и администратора. А иначе – как? Рисковать своей репутацией как возможному потакателю крамольников?

Между тем, Г.С. Лебедев уже в 1999 г. несколько иначе представил ход дискуссии. Вспоминая 1965 г., он коротко заметил: «М.И. Артамонов и В.В. Мавродин курировали и вели эту дискуссию, а потому она не завершилась разгромом новых советских “норманистов”» (Лебедев 1999: 103). Этот вывод был принят без возражений и уточнений И.Л. Тихоновым в пространном очерке развития археологии в Петербургском университете (Тихонов 2003: 201). Глебу Сергеевичу как активному участнику дискуссии 1965 г., отнюдь не заинтересованному в том, чтобы преуменьшить свое участие, тем более – значение выступления Л.С. Клейна, не верить нет никаких оснований. А из его воспоминаний о приснопамятной дискуссии можно узнать многое, чего нет в тексте Л.С. Клейна. Глеб Сергеевич также не без удовольствия (в 1999 г.!) акцентирует «секретное оружие – махровый норманизм Маркса». И – воздает должное В.В. Мавродину: «Автор этих строк еще на первом курсе под неформальным руководством Л.С. Клейна и официальным – профессора В.В. Мавродина, декана факультета, написал “факультативную” курсовую работу “О причинах участия варягов в образовании Древнерусского государства” (1962). Лишь тридцать лет спустя можно было дать себе отчет в гражданском мужестве декана – научного руководителя: в 1960 г. за аналогичную работу о норманнах Андрей Амальрик был изгнан с истфака Московского университета» (Лебедев 1999: 103). Сохранившийся конспект выступления В.В. Мавродина на дискуссии свидетельствует о том, что Г.С. Лебедев не погрешил против истины. Позволим себе только вопросить: почему же только через тридцать лет пришло осознание очевидного – и «гражданского мужества» В.В. Мавродина, и того простого факта, что декан принял самое непосредственное участие не только в ходе дискуссии, но и становлении ленинградского неонорманизма вообще? Тем более, если работа Г.С. Лебедева была аналогична работе А. Амальрика – с которой, напомним, соотносит свою Неизданную книгу и Л.С. Клейн. И что именно благодаря «гражданскому мужеству» В.В. Мавродина, а точнее, благодаря тому микроклимату, который он поддерживал на факультете, собственно, и произошло то, что произошло?

Характеризуя обстановку непосредственно накануне дискуссии, Л.С. Клейн приводит текст сохранившегося объявления о мероприятии, в котором он, «ассистент без степени был объявлен впереди декана и впереди автора обсуждаемой книги» и заключает, что «истинная подоплека предстоящего заседания была ясна всем» (Клейн 2009: 100). Действительно, нет оснований не соглашаться с мемуаристом ни в оценке отношения к нему студентов, написавших объявление, ни в оценке ими готовящейся дискуссии: в объявлении речи нет конкретно о книге И.П. Шаскольского, а говорится об обсуждении «норманнского вопроса в советской и зарубежной исторической и археологической литературе» (Клейн 2009: илл. между 104 и 105). К дискуссии готовились всерьез, хотя понимали предстоящее явно по-разному. Оппоненты, судя по мемуарам Л.С. Клейна, готовили выступления (от которых они потом откажутся после его доклада). Студенты Л.С. Клейна рвались в бой «за истину»: «Мои студенты загорелись азартом: “Мы их фактами закидаем!”, у нас было собрано уже немало фактов». А вам – возражал я, ответят, что вы неправильно интерпретируете факты». Я понимал, что с идеологами спорить, опираясь на факты, совершенно бесполезно. Ведь для них значение будет иметь не то, насколько норманнская теория будет обеспечена фактами, а насколько она соответствует методологическим критериям и насколько вписывается в идеологическую борьбу. Если нам удастся обосновать ее допустимость, а еще лучше – доказать, что и антинорманизм ничем не лучше норманизма по своим идейным связям, вот это уже был бы весомый для этой дискуссии аргумент. Только на его фоне факты могли бы получить значение» (Клейн 2009: 98).

Этот фрагмент из поздних откровений Л.С. Клейна чрезвычайно важен для правильного понимания того, что должно было произойти и произошло 22 декабря 1965 г. в 70 аудитории истфака ЛГУ. Наивные юные критицисты из семинара надеются «закидать оппонентов фактами», которых «уже немало», искренне полагая, что идут к познанию истины. А руководитель семинара понимает, что факты, которыми располагают, амбивалентны, допускают различные интерпретации, следовательно, не могут быть полновесными аргументами в полемике. Интересно, а какими же такими «фактами» они собирались тогда «закидывать» оппонентов? Фактами, извлеченными из давно известных сочинений норманистов и антинорманистов? Ведь новых фактов у них еще нет: Старая Ладога и Рюриково городище еще не стали их «базовыми памятниками», раскопки Гнездовского поселения, о которых вспоминал Е.Н. Носов, еще не начались, Тимеревское поселение еще не открыто и не исследовано. Правда, уже опубликованы материалы раскопок могильников Ярославского Поволжья, но всего за два года до затевающейся дискуссии, да и этих материалов как-то маловато, чтобы кого-то ими «закидывать». Л.С. Клейн, несомненно, должен был понимать, что они могут оперировать только уже давно известными фактами, а значит шансов на успех на этом пути практически никаких.

Оставалось надеяться на прочность сконструированной в 1960 г. «лестницы в преисподнюю норманизма». С тем и вышли на совместное заседание кафедр.

Л.С. Клейн пишет текст своего выступления, по его признанию, в осознании важности мероприятия для исторической науки и, очевидно, не без надежд на публикацию – и напряженно размышляет, на что можно опереться в противостоянии: на стремление оппонентов казаться академичными? на знание марксизма? на «ориентированность в международной обстановке»? наконец, на «безукоризненное владение материалом» (?) (Клейн 2009: 96). Ни о каком стремлению к достижению истины и речи нет: наставник хорошо знает, что в спорах истина не рождается, в спорах проверяется аргументация, а в спорах публичных утверждается статус и вербуются новые сторонники в аудитории слушателей. Л.С. Клейн откровенно признается в том, что готовился сокрушить оппонентов сугубо демагогическими приемами, доказывая то, что невозможно доказать – разумеется, возлагая ответственность за демагогию на «идеологов», которые, мол, вообще не воспринимают серьезной научной аргументации. И это тоже старый полемический прием, обращенный в данном случае уже к своим студентам – дискредитация оппонентов a priori. Ставить в вину Л.С. Клейну именно такую стратегию полемики некорректно, ибо и затевалось это мероприятие не как научный диспут, и ставки были достаточно высоки: для одного из участников действа это был вопрос самосохранения на факультете. Однако оценивать собственно научные результаты дискуссии 1965 г. следует именно в этом контексте и ни в каком ином.

Приведенная выше цитата из воспоминаний Л.С. Клейна выразительно демонстрирует несомненно, осознаваемое тактическое превосходство над оппонентами. Однако не менее важным было и превосходство стратегическое, определяемое разным подходом к интерпретациям источников, пусть пока и в рамках марксистской концепции. Представления «идеологов» об исторических процессах основывались на историческом материализме – учении, утверждавшем незыблемость пяти стадий развития человечества как аксиому. «Идеологи», независимо от их конкретных сфер деятельности в науке и личных достоинств/недостатков, были догматиками, ибо именно догматизм обеспечивал удачное продвижение в науке, да и просто выживание в экстремальных ситуациях конкурентной борьбы, в 1930-50-е гг. С.Г. Кара-Мурза, характеризуя эти представления, констатирует: «Сознание, сформированное истматом, обращает главное внимание на объективные предпосылки каких-то изменений и действий (прежде всего, на социальные интересы). Поскольку это сознание механистично, оно исходит из представления об обратимости процессов. Значит, момент, быстрое действие не слишком важны – все можно поправить, против объективных законов не попрешь. Напротив, люди с мышлением диалектическим знают, что в реальной жизни большинство процессов необратимы. Часто важно в критический момент лишь подтолкнуть ход событий в нужный тебе коридор – и процесс пойдет вопреки всяким “предпосылкам”. Поэтому манипуляторы (а они по необходимости владеют системным мышлением) очень большое значение придают моменту и тщательно конструируют пусковые механизмы, которые надо ввести в действие в критические моменты» (Кара-Мурза 2008: 393). Горячий апологет советской цивилизации, прошедший, в процессе получения высшего образования все круги усвоения исторического материализма, С.Г. Кара-Мурза возлагает именно на распространителей этого учения ответственность за неспособность СССР противостоять враждебным идеологиям (Кара-Мурза 2008: 388-391) – и он, несомненно, прав.

До поры, до времени догматики были уверены в своем статусе – тем паче, что отклонения от догмы стоили кое-кому очень дорого. А Л.С. Клейн и его подопечные-студенты принадлежали уже к новой генерации исследователей, которых сама логика неизбежного самоутверждения в противостоянии с догматиками старшего поколения, делала манипуляторами. А манипулятор, тем более талантливый и тем более в открытом диспуте, всегда имеет большие шансы на победу.

Перед Л.С. Клейном стояли весьма трудные задачи: следовало, наконец, утвердить себя как равного тем, кто готовился выступить против него (написанное студентами объявление о дискуссии отрезало все пути к отступлению и на меньшее он был явно не согласен!) и для этого не только показать злокозненность антинорманизма в любой форме в середине ХХ в., но и убедить аудиторию, что не только обвинения его самого и подопечных в норманизме несостоятельны, но и опасность норманизма для марксистской исторической науки многократно преувеличена.

И следует признать, что эти сложные задачи в ходе дискуссии 1965 г. были решены блестяще.


ДИСКУССИЯ 1965 Г.: КТО ПРОТИВ КОГО?

Итак, на 22 декабря 1965 г. было назначено совместное заседание двух кафедр – археологии и истории СССР – под председательством завкафедрой археологии М.И. Артамонова, учителя и покровителя Л.С. Клейна, на предмет обсуждения монографии И.П. Шаскольского по норманнской проблеме. Именно так официально именовалось мероприятие, переименованное, как отмечалось выше, в студенческом объявлении, а затем и в традиции ленинградского неонорманизма в «дискуссию по норманнскому вопросу». Жанр действительно выдержан не был. Обсуждение монографии – это обсуждение монографии, какие бы глобальные вопросы в ней не рассматривались, а дискуссия о всей проблеме – это дискуссия по всей проблеме. В ходе обсуждения монографии все претензии прежде всего предъявляются автору, обсуждение проблемы предполагает более широкое поле дискуссии и значительно более широкий состав участников.

Коль скоро «Дискуссия 1965 г.» в традиции ленинградского неонорманизма стала поводом возникновения этого направления в отечественной археологии, ход этого мероприятия имеет смысл рассмотреть настолько подробно, насколько позволяют достаточно немногочисленные источники.

Начнем с того, что присутствие на этом заседании в качестве председателя М.И. Артамонова старательно затеняется в воспоминаниях Л.С. Клейна; кажется, за всю дискуссию он не произнес ни слова, и только в конце, наблюдая триумф победителя, молча развел руками (Клейн 2009: 140; 2010a: 141). Так ли это, опять же проверить невозможно, коль скоро стенограммы заседания все же не велось или, по крайней мере, не сохранилось. Однако рискнем предположить, что председатель столь представительного собрания, даже такой не склонный к внешнему выражению эмоций человек, как М.И. Артамонов, вряд ли мог просидеть неподвижно и молча несколько часов. Несомненно, он как-то реагировал на происходящее: хотя бы мимикой, жестами (кроме эффектного заключительного), репликами хотя бы вполголоса. Получается, что Л.С. Клейн просто этого не заметил – что и неудивительно в положении выступающего, взволнованного и сосредоточенного прежде всего на себе и на оппонентах? Однако и сама поддержка М.И. Артамонова, с его авторитетом и административным ресурсом, и затем его присутствие, на председательском месте, несомненно, много значило для его учеников чисто психологически. Напомним, что, по Г.С. Лебедеву – «М.И. Артамонов и В.В. Мавродин курировали и вели эту дискуссию», а курировать и вести дискуссию молча просто невозможно.

Но, конечно, куда большее значение имела позиция оппонентов. Насколько они вообще «оппоненты»? Противником Л.С. Клейна был назначен И.П. Шаскольский, признанный тогда авторитет в норманнской проблематике. Е.Н. Носов так характеризует «главного оппонента» Л.С. Клейна: «И.П. Шаскольский, если так можно выразиться, “просвещал” отечественную историческую аудиторию от студентов до научных работников, не знакомую, или весьма поверхностно знакомую со взглядами западных коллег. Общей эрудиции И.П. Шаскольского и его знанию иностранных языков можно было только позавидовать. Критические суждения и оценки, в конце концов, каждый должен был делать сам, учитывая время, когда все это писалось. Спасибо Игорю Павловичу» (Носов 2009: 351). «Просветительство» И.П. Шаскольского с естественным раздражением констатирует и В.В. Фомин, ставя исследователю в вину активную пропаганду норманизма (Фомин 2008: 124-125; 2012: 35). Сам Л.С. Клейн однозначно признает: «“Они” – это были партбюро и те историки, которые группировались вокруг него. Возглавлял партбюро тогда краснощекий Иван Васильевич Степанов. И.П. Шаскольский никакого отношения к их компании не имел. У меня даже было подозрение, что он прекрасно понимал истинную весомость “норманистских” фактов и легковесность “антинорманистских”, но, не желая ссориться с начальством, писал “как надо”» (Клейн 2009: 99). Обратим внимание на тонкий, но вполне понятный намек: реальные оппоненты «группируются вокруг партбюро». Но все же – кого возглавлял И.В. Степанов? Неясность, размытость характеристики неприятелей представляется весьма показательной: во-первых, этот прием позволяет создать у читателя впечатление некоего враждебного множества, грозного именно своей безликостью; во-вторых, позволяет избежать нежелательной конкретизации относительно того или иного персонажа. В целом же ситуация получается откровенно фарсовая: два тайных единомышленника, оба «скрытые норманисты», будут дурачить партбюро факультета (заручившееся санкциями обкома!) и всех собравшихся в душной, битком набитой 70 аудитории квазиполемикой. Отсутствие между сторонами принципиальных расхождений, настолько настораживало, что А.Г. Кузмин ретроспективно заподозрил предварительный сговор Л.С. Клейна и И.П. Шаскольского относительно «процента норманнов в Восточной Европе», что, естественно, вызвало решительный протест Л.С. Клейна (Кузьмин 2003: 220; Клейн 2009: 100). Как было на самом деле и кто пустил слух, теперь не проверишь, однако такое впечатление по результатам дискуссии действительно могло возникнуть, и не только среди недоброжелателей Л.С. Клейна.

Но, пожалуй, самое важное преимущество Л.С. Клейна на дискуссии 1965 г. заключалось в том, что среди его оппонентов не было археологов. Т.е. не было никого, кто мог бы повернуть ход дискуссии в нужное русло: поставить вопрос о степени информативности тех самых археологических источников, которые должны чудесно раздвинуть горизонты познания. Если бы это удалось – не помогли бы никакие хитроумные «лестницы норманизма»: оппонент, хорошо представляющий себе специфику материала, без особых затруднений привел бы аудиторию к заключению, что даже самые информативные археологические источники с достаточной степенью достоверности могут подтвердить датировку тех или иных событий или процессов, а вот конкретика таковых определяется в редчайших случаях, и то сугубо гипотетически. В противном случае как бы стали возможны различные интерпретации одного и того же источника без новых материалов? В середине 1960-х гг., конечно, такой вывод мог бы прозвучать вполне еретически и навлечь на автора тяжелые подозрения – но это только в том случае, если бы вывод прозвучал как обобщающий, а не применительно именно к тем источникам, которые отразили присутствие скандинавов в раннесредневековой Восточной Европе. Однако – археологов среди оппонентов нет, а есть историки, обращающиеся к археологических источникам как к иллюстрациям своих построений, без погружений в сложную проблематику археологии. Да еще и, как мы помним, историки-догматики. И эти историки с неизбежностью должны были оказаться под обаянием «археологической достоверности» – как археологи попадают под обаяние «достоверности исторической». Однако ни в том, ни в другом случае должной для определенных выводов достоверности нет – причем исследователи время от времени охотно это признают, если возникает необходимость представить сомнительными те или иные построения, которые надо опровергнуть. Именно это и показала, в сущности, дискуссия 1965 г., хотя участники действа, естественно, увидели совсем иной результат.

Возникает закономерный вопрос: как вообще могли «идеологи» выставить именно такого главного оппонента против Л.С. Клейна?

Недоумение разрешает опубликованный Л.С. Клейном набросок текста выступления И.П. Шаскольского на дискуссии, правда, достаточно подробный, чтобы судить о представлениях автора по норманнской проблеме.

Судя по этому наброску, он подготовил вполне корректное изложение уже достаточно прочно утвердившихся к тому времени в советской исторической науке представлений с историографией и обстоятельными выводами. И начал, естественно, с повторения того определения норманизма, которое дал в монографии, увидевшей свет за несколько месяцев до дискуссии. Для И.П. Шаскольского норманизм, напомним – это «все теории и концепции, приписывающие скандинавам-норманнам наиболее важную или решающую роль в коренных событиях истории нашей страны IX-XI вв.», как то: «формирование классового общества, образование Древнерусского государства, начало развития феодальных отношений, формирование русской народности и ее материальной и духовной культуры» (Шаскольский 1965: 5; Клейн 2009: 102). Вполне обоснованно И.П. Шаскольский показал, что «определенная, достаточно обоснованная позиция марксистской науки по отношению к норманнской теории выработалась не сразу, а лишь через 20 лет после Октября» и объяснил критику норманизма в 1930-50-е гг. утверждением концепции Б.Д. Грекова. И, что принципиально важно, констатировал некорректность критики норманизма как «ненаучной фальсификации». Нет, «в рамках современной буржуазной науки норманнская теория – это научная теория, притом опирающаяся на огромную научную традицию», с которой «кавалерийскими методами казака Козьмы Крючкова» бороться бесполезно. «Особенно усердствовали – отмечает И.П. Шаскольский в наброске доклада – некоторые археологи (Авдусин и др.)». «Легкое и простое» опровержение норманизма, отмечает И.П. Шаскольский, было бесполезным, било мимо цели и «буржуазные ученые легко и с нескрываемым удовольствием разбивали эту аргументацию. Стыдно было читать, как Арне… Тогда процесс развития восточного славянства казался нам простым и ясным – прямым как Невский проспект: от Триполья и скифов прямая линия вела через поля погребений к восточнославянским племенам IX в. и Киевскому государству. Жизнь зло посмеялась над нами» (Клейн 2009: 103).

Обратим внимание на откровенную констатацию «злой насмешки жизни» над советскими историками и археологами. Это вполне адекватная реакция на ту ситуацию, которая создалась после опровержения концепции Б.Д. Грекова и в которой, собственно, и происходит дискуссия 1965 г. В представлениях об отдаленном прошлом, еще недавно таких устойчивых, логичных, преисполняющих гордости за глубокую древность восточнославянской культурной традиции (шутка ли – от Триполья!) возникает – нет, конечно, отнюдь не вакуум, но явная неопределенность. Из которой должно возникнуть нечто новое. А создали эту неопределенность сложности пути исторического развития восточных славян – на пути к истине! – именно археологи, что и признает И.П. Шаскольский, называя имена исключительно земляков: И.И. Ляпушкин, М.И. Артамонов, Г.Ф. Корзухина, М.А. Тиханова (Клейн 2009: 104). Соответственно, на них, на археологов, И.П. Шаскольский, как, собственно, и все присутствующие в аудитории, возлагает все надежды: «Письменные источники… исчерпаны. Археологические источники растут с каждым годом» (Клейн 2009: 104). Это упование на археологию, как показывают сохранившиеся материалы дискуссии 1965 г., стало чуть ли не лейтмотивом всего мероприятия – кажется, только А.Л. Шапиро все же отметил, что письменные источники содержат много ценной информации, но никем поддержан не был.

Признает И.П. Шаскольский и необходимость дальнейшего, углубленного изучения вопросов о конкретном участии норманнов. Признает и устарелость существующих сводок археологических данных (собственно, тех самых «фактов», коими собирались «закидывать» его питомцы Л.С. Клейна).

И, что самое главное, признает возможность, даже необходимость разных точек зрения – но только исходя из марксистских позиций. Ибо «проблемы истории этого периода столь сложны, а источники столь бедны, что нам трудно выработать единую позицию» (Клейн, 2009: 105). Этот вывод демонстрирует полное понимание И.П. Шаскольским – серьезным историком, которого, как мы помним, искренне поблагодарил от имени учеников Л.С. Клейна Е.Н. Носов, всей сложности ситуации, труднопреодолимости или даже непреодолимости Порога познания.

А дальше в наброске доклада – признание кризиса норманизма в середине 1960-х гг., но с признанием наличия у норманистов несомненно серьезных аргументов, с которыми «трудно полемизировать». Отрицание возможности создания классового общества в результате норманнского «завоевания» и четкая констатация некорректности аналогий с Западной Европой.

Признается также, что «лингвистическая концепция шведского происхождения имени Русь запуталась, зашла в тупик».

Очень важен для хода дискуссии последний вывод И.П. Шаскольского: «Основной источник – рассказ о призвании варягов – недостоверен… Норманисты – не признают, наши авторы – большие роялисты» (Клейн 2009: 106). Это означает, что недостоверность версии ПВЛ для И.П. Шаскольского – факт установленный, как и то, что некоторые советские историки («наши авторы»), будучи «большими роялистами, чем король», упорно продолжают цитировать замусоленный уже летописный текст, выискивая тайный смысл в зафиксированной в начале XII в. одной из версий предания о происхождении династии Рюриковичей.

Таким образом, судя по тексту наброска доклада И.П. Шаскольского, «идеологи» должны были надеяться, что этой концепции может быть противопоставлен только уж самый «оголтелый норманизм». Не учли «идеологи» только одного: Игорь Павлович, будучи серьезным исследователем, был, к сожалению, в отличие от оппонента, лишен ораторского таланта и тем более необходимого для публичного диспута таланта полемиста-демагога. Как, впрочем, и большинство присутствующих: дискуссия – не лекция перед студенческой аудиторией, это другой жанр. Да и, видимо, не горел желанием таскать каштаны из огня в чужих университетских разборках. Потому и проявил явную доброжелательность к оппоненту, неподдельно тронувшую Л.С. Клейна – заметим, ad comtraria с теми установками относительно нравов «мира науки», которые он обозначил своим ученикам.

Следовательно, в полемике И.П. Шаскольский заранее был обречен на поражение. Л.С. Клейн не без удовольствия вспоминает: «Шаскольский выступал вяло и без всякого энтузиазма. Я, естественно, очень эмоционально. Но начал, я совершенно естественно, с похвалы автору обсуждавшейся книги» (Клейн 2009: 101).

Что же противопоставил рассуждениям И.П. Шаскольского его оппонент и как определил предмет дискуссии?

После признания большого значения труда И.П. Шаскольского для советской исторической науки, он перешел к анализу отношения к норманизму и антинорманизму в этой работе. Сразу же подчеркнул, что признание большого значения «норманнского фактора» обнаруживается не только в «буржуазной», но и в марксистской (начиная с самого К. Маркса), и в советской науке (М.Н. Покровский), и в странах «народной демократии» (Польша). «Надо бы уточнить, что в этой теории (точнее, в том, что под ней обычно понимают) не является научным с марксистской точки зрения, а что может быть и допустимо признать научным» (Клейн 2009: 109). Таким образом, уже в начале выступления появляется ссылка на заключение Неизданной книги, которая могла бы насторожить аудиторию, коль скоро Л.С. Клейна как раз и собирались уличать в норманизме.

А дальше Л.С. Клейн пустился в критику И.П. Шаскольского, дистанцировавшего позицию советских ученых и от норманизма, и от антинорманизма. «Но всегда ли мы умеем вести свою линию, бороться со всей линией враждебных сил? Хотя в книге И.П. Шаскольского декларируется третья позиция, и обе концепции, (как норманистская, так и антинорманистская), определяются как не наши, борьба идет только с одной из них. Вторая не просто оставлена без внимания, нет – к ней вообще явно другое отношение: она, конечно, тоже ошибается, но все же какая милая! Какие у нее наивные и трогательные ошибки!» (Клейн 2009: 110). Усиливая далее свою аргументацию, Л.С. Клейн критикует И.П. Шаскольского за принятие «антинорманистских крайностей» Д.А. Авдусина в подсчетах «этнически определимых» погребений Гнездовского могильника (к этому вопросу он еще вернется в своем выступлении – и мы еще вернемся). И предлагает замечательный выход из статистических затруднений, с неизбежностью возникающих при попытках математически осмыслить археологические источники. Оказывается, «поскольку письменные источники знают о проживании на этой территории не одних только славян, этническую принадлежность курганов позволительно определять только по достоверным признакам: курган с безусловно скандинавскими признаками – варяжский, с безусловно славянскими – славянский, а без четких признаков – неизвестно чей, и в расчет этнического состава населения приниматься не должен» (Клейн 2009: 112).

Судя по сохранившимся материалам дискуссии, это утверждение Л.С. Клейна не вызвало возражений у присутствующих. Между тем, совершенно очевидно, что предложенная методика подсчетов ведет к грубым искажениям представлений об исторической действительности. «Неопределимых» погребений не только в Гнездове, но и во многих синхронных могильниках большинство. И в этих курганах погребены люди, этническую принадлежность которых археологи определить не могут, ибо не могут подвергнуть погребенных допросу – а иных достоверных данных у археологов нет. Археологи могут только составить представление о статистике «этнически определимых погребений». Тем не менее, они, археологи, убеждая самих себя и тех, кто захочет убедиться, игнорируют «неопределимых» погребенных, либо изо всех сил пытаются уличить их в том, в чем очень хочется уличить – в «славянстве», «скандинавстве» или «финно-угорстве». Не говоря уже о том, что достоверность этих самых «этнических определителей» далеко не всегда так однозначна, как бы нам хотелось.

Такие статистические упражнения, в которых под математические погрешности в подсчетах маскируются амбиции исследователей, по определению не могут стать надежным средством преодоления того самого Порога Познания, о котором мы уже упоминали выше, сложенного мотивациями действий многих поколений людей, принадлежащих к разным этносам, разным конфессиям и социальным группам. Преодоление Порога Познания, за которым находится историческая действительность, предполагает именно понимание этих мотиваций и самых разных факторов, воздействовавших на людей в разных условиях существования. Но понимаемость мотиваций – увы, не более, чем иллюзия, ставшая одной из движущих сил развития археологии как познания отдаленного прошлого – об этом исследователями разных направлений написано так много, что вряд ли следует здесь усложнять изложение цитатами и ссылками. И эта невозможность преодоления Порога Познания определяется не отсутствием у исследователей некой эффективной методики, а самой природой источников.

Мы можем только заглянуть за Порог Познания, причем широта и глубина обзора будет зависеть от того, какими способами исследователи поднимаются на должную высоту. Можно упорно и тщательно складывать вровень с Порогом некую конструкцию из надежных, проверенных компонентов – это полноценная научная гипотеза, обоснованная, проверяемая и плодотворная. Конструкция может быть сложена из компонентов сомнительных – и тогда она расшатается и обрушится еще в процессе сооружения – гипотеза окажется несостоятельной. Можно просто высоко подпрыгнуть и за короткое время успеть разглядеть за Порогом Познания нечто, убеждая коллег, что правильно поняли увиденное – это догадка. Но и в том, и в другом случае мы получим недостоверное знание, ибо сам Порог Познания не поддается демонтажу. Максимум на что может рассчитывать решившийся на это исследователь – пробить или поскрести поверхностный слой вещества, из которого сложен Порог и проанализировать это вещество. Но и для этой процедуры статистические методы, при всей кажущейся эффективности и эффективности сложных формул – инструмент слишком грубый.

Тем не менее, именно подсчеты «этнически определимых скандинавов» станут, как мы увидим, предметом занятий Л.С. Клейна и его учеников после победоносного завершения дискуссии 1965 г. Поскольку в середине 1960-х гг. сама мысль о невозможности преодоления Порога Познания могла показаться откровенно еретической и опасной не только оппонентам Л.С. Клейна, но и тем, кто станет его учениками.

Между тем Л.С. Клейн переходит к четвертому разделу своего выступления, в котором представляет динамику «социальных сил за норманизмом и антинорманизмом». Раздел важен для дальнейшего развития обозначенной в начале выступления идеи о возможности заимствования научных достижений норманизма – для этого надо показать, что и норманизм не всегда был однозначно «зловреден», и антинорманизм не всегда был столь привлекателен. Всего диспутант обнаруживает пять этапов трансформаций норманизма в российской исторической науке. Наиболее неопределенным оказываются представления о первом этапе. Почему-то Л.С. Клейн утверждает, что в Древней Руси «эпизод с призванием варягов звучал гордо» в противовес попыткам византийцев утвердить свою «игемонию», ибо утверждал происхождение русской княжеской династии «не от византийского императора, а из иного источника» (Клейн 2009: 113). Присутствующие в аудитории маститые историки должны были очень удивиться такой интерпретации летописной традиции, ибо прекрасно знали, что византийцы нигде и никогда не предполагали происхождение местных властей от императора – пусть происходят от кого угодно, лишь бы покорность выражали, признавали сюзеренитет. А Древняя Русь таковой признавала – и духовный и, насколько это не противоречило интересам Рюриковичей, светский. Причем тут варяги?

О Московском царстве Л.С. Клейн ничего не сказал, видимо, в полемическом задоре. Но, чтобы не нарушать внутреннюю логику этого экскурса, уместно вмешаться в дискуссию 1965 г. и напомнить, что в XIII-XVII вв. норманнское происхождение династии, конечно, не забывалось, но просто как факт отдаленного прошлого, ибо новые времена актуализировали другие представления. Обретенная в Золотой Орде золотая тюбетейка, ставшая царским венцом московских Рюриковичей – это «шапка Мономаха», а не «шапка Рюрика». Иван IV, как известно, возвел свой род к императору Августу, хоть и через Рюрика. В целом Третий Рим вспоминал Рюрика с братией только в генеалогических контекстах их многочисленных потомков.

Далее Л.С. Клейн говорит о «шовинистических предрассудках и спеси» некоторых иноземных ученых на русской службе. «Шовинистические предрассудки» – эвфемизм, найденный Л.С. Клейном еще в Неизданной книге, коим прикрывается давняя и твердая убежденность немецких ученых в приоритете «сумрачного германского гения» над прочими народами. Обвинять в этом немцев действительно нелепо, ибо и все прочие народы Европы, включая и русских, от них не отставали, подчеркивая свое превосходство над соседями – это проявление основного условия нормального функционирования любой культуры, антитезы «мы-они». Но называть вещи своими именами все же желательно.

Третий и четвертый периоды трансформаций норманизма у Л.С. Клейна достаточно невразумительны. Не приходится сомневаться, что Н.М. Карамзин и М.П. Погодин взывали к тени Рюрика как основателя династии и создателя государства, выросшего в Российскую империю, находившуюся в зените могущества в начале XIX в. и уже обнаруживающую первые серьезные симптомы системного кризиса в середине того же столетия. Но вряд ли диспутант успел в деталях разобраться с представлениями на сей счет в образованном обществе императорской России, для этого необходимо было глубоко погрузиться в предмет специального исследования. Л.С. Клейн такой задачи, естественно, не ставил и ограничился опять широким мазком – значимость скандинавского фактора признавали «возможно, Ключевский, наверняка Покровский» (Клейн 2009: 114). Здесь показательна именно осторожность в формулировке позиции В.О. Ключевского – крупнейшего «буржуазного историка», вполне откровенно декларировавшего не только присутствие скандинавов в Восточной Европе, но и их активное участие в становлении Древнерусского государства. К этой теме мы еще неоднократно вернемся ниже, когда речь пойдет о творчестве учеников Л.С. Клейна, которые сейчас, в 1965 г., восторженно внимают ему в переполненной аудитории.

Зато полная определенность устанавливается в характеристике антинорманистских настроений советских историков и археологов послевоенного периода. Именно здесь Л.С. Клейн переходит в наступление на антинорманизм, применяя еще один демагогический прием: argumentum ad hominem. Который марксистская аудитория, вопреки логике, не сможет не принять.

Начинает он это наступление на антинорманистов с многозначительного положения: «Думаю, что обстановка изменилась. Положение Советского Союза в мире не то, что было четверть века назад. Претензии на роль варягов ныне гораздо более абсурдны, чем тогда, а наши враги отнюдь не хотят быть смешными. И если теперь еще проскальзывает нечто подобное в их вылазках, то по той же инерции. Враждебные нам силы все более обращаются к другому идеологическому оружию» (Клейн 2009: 116). Здесь не только констатировано наличие «врагов», которые не дремлют, но и заключен намек на то, что усомнившийся в такой постановке вопроса, рискует усомниться в том, что «обстановка изменилась». Такого направления в дискуссии вряд ли хотел кто-нибудь из присутствующих, ибо уверенность в себе и эмоциональность выступления Л.С. Клейна уже подействовала на аудиторию, «идеологи» уже поняли, что справиться с этим «подозрительным» будет непросто.

А диспутант с торжеством продолжает: посмотрите, среди западноевропейских норманистов – только один вроде бы «темная личность», бывший фашист. А все остальные – за сотрудничество, за дружбу с Советским Союзом! А антинорманисты, с которыми готовы сотрудничать советские коллеги – это кто? «Особые симпатии наших историков и историографов, – заявил он, – вызывают Рязановский-младший и А.В. Соловьев. Их часто упоминают, обильно цитируют, ссылаются на их работы, как на объективные и показательные, хвалят и радуются. Что же это за исследователи? и главное – кто и где их поддерживает?» (Клейн 2009: 117). И дальше на двух страницах текста выступления Л.С. Клейна доказывается, что зарубежные антинорманисты это белоэмигранты, поддерживаемые самыми оголтелыми антисоветчиками и сотрудничавшие с фашистами. «После этих слов, – удовлетворенно замечает Л.С. Клейн, – проф. И.В. Степанов, М.Н. Кузьмин и другие члены партбюро потянулись к выходу в коридор, чтобы посовещаться» (Клейн 2009: 119-120). Разумеется, ничего путного в коридоре они придумать не смогли – да и вряд ли пытались. Для «идеологов» это уже было поражение, разработанный план – если таковой и был – явно не сработал. Разумеется, если бы среди них оказался настоящий «идеолог», опытный демагог, – он мог бы исправить положение, дешифровать перед аудиторией положения диспутанта, и абсолютно ничем бы не рисковал. Но где ж таковых было взять на истфаке ЛГУ в 1965 г.? Да и был ли на самом деле «план»? Вопрос остается открытым.

Так или иначе, овладев ситуацией и ощущая за спиной восторг поддерживающих его студентов, Л.С. Клейн мог перейти к главным положениям своего выступления. И в первую очередь к той самой «лестнице норманизма», которая уже была смонтирована в Неизданной книге.

В дискуссии 1965 г. в конструкции этой «лестницы» обнаружились изменения. В неизданной книге 1960 г. Л.С. Клейна 4 пункт в полемике норманистов и антинорманистов звучит, напомним, так: «Колонизаторы и культуртрегеры. Варяги колонизовали и цивилизовали славян, оказав огромное влияние на всю славянскую культуру, что отразилось в вещах и языке». А 5 пункт звучит так: «Создатели государства. Варяги создали первое восточнославянское государство» (Клейн 2009в: 71,76). А в дискуссии 1965 г. ступеней не пять, а шесть:

  1. Упоминаемые летописью варяги – это скандинавские германцы, норманны.
  2. Основателями княжеской династии Киевского государства явились варяжские вожди Рюрик и другие, призванные восточными славянами, или, может быть, насильственно вторгшиеся.
  3. Они привели с собой целое племя варягов, называемое «русью», и от них это название перешло на восточных славян.
  4. Варяги оказали огромное влияние на всю славянскую культуру, что отразилось в вещах и в языке.
  5. Причиной важной роли, которую сыграли варяги в Восточной Европе (как и везде) является их природное превосходство над другими народами, в первую очередь над славянами, которые неспособны к самостоятельному творчеству.
  6. Политический выход к современности: опыт истории учит тому, что и впредь германцам суждено повелевать, а славянам – повиноваться (Клейн 2009: 121).

И, разоблачив в очередной раз антинорманистов, которые «вели бои на каждой ступени лестницы», Л.С. Клейн уверяет присутствующих, что «бои идут теперь на четвертой ступеньке лестницы» (Клейн 2009: 124). Потому что, как мы помним еще из Неизданной книги, по первым трем положениям – правы норманисты.

Произведя этот косметический ремонт «лестницы норманизма», которая была сконструирована еще в «Неизданной книге», Л.С. Клейн переходит к важнейшим для него вопросам дискуссии. VI раздел его выступления озаглавлен «Археология на чаше весов». Надо доказать, что именно археология открывает заманчивые перспективы для постижения исторической действительности эпохи раннего средневековья. И надо опровергнуть И.П. Шаскольского, который, еще раз напомним, признал норманизмом «все теории и концепции, приписывающие скандинавам-норманнам наиболее важную или решающую роль в коренных событиях истории нашей страны IX-ХI вв.», как то: «Формирование классового общества, образование Древнерусского государства, начало развития феодальных отношений, формирование русской народности и ее материальной и духовной культуры». Надо начать подводить аудиторию к мысли, что в действительности норманизм – это совсем иное, чем предлагает И.П. Шаскольский.

Л.С. Клейн начинает с того, что еще раз торжествующе уличает оппонента в непоследовательности относительно аргументов Д.А. Авдусина и Т. Арне: шведский археолог, мол, обнаружил в Гнездове 25 скандинавских погребений, Авдусин – 2, а сам И.П. Шаскольский в поисках «золотой середины» между крайностями – 30! «Правда оговорился: все равно это мизерная цифра в соотнесении с 700 раскопанными курганами в могильнике. (общий хохот в аудитории)» (Клейн 2009: 125).

Посрамив оппонента, Л.С. Клейн повторяет предложенную им в разделе об отношении к антинорманизму весьма оригинальную систему подсчетов этих самых скандинавских погребений: процент таковых надо исчислять не относительно всех погребений, а относительно только «этнически определимых», вот тогда картина получается совершенно иная! И называет уже и того, кто подсказал методику подсчетов, указав на решительное преобладание в Гнездове (да и в прочих раннесредневековых могильниках) «этнически неопределимых» погребений. Это Т. Арне, «с блеском разбивший доводы Д.А. Авдусина», которому ни Даниил Антонович, ни прочие советские археологи «не нашли, что возразить» (Клейн 2009: 126).

Далее следует уже ссылка на А.В. Арциховского, процитированного и И.П. Шаскольским, который констатировал, что «круг письменных источников по этой проблеме ограничен, и многие поколения историков бьются над интерпретацией одних и тех же памятников; напротив, археологический материал растет с каждым годом и дает все больше данных для решения многих проблем, которые ранее казались неразрешимыми, в том числе и для решения норманнской проблемы» (Клейн 2009: 126).

Ссылка определенно свидетельствует о согласии Л.С. Клейна и с И.П. Шаскольским, и с А.В. Арциховским. Но – ведь эту оптимистическую перспективу открывает «историк, вооруженный лопатой», отождествляющий исторические и археологические источники. Означает ли ссылка на А.В. Арциховского с последующими пафосными рассуждениями о том, что «за 30 лет материал возрастает вдвое», что Л.С. Клейн в 1965 г. тоже ощущает себя «историком, вооруженным лопатой»? Как известно, к проблемам информативности археологических источников Лев Самуилович обратиться позднее, уже в 1970-х гг. А может быть, уже и не в полной мере ощущал, но в полемическом контексте ссылка на авторитет сработала, просто не могла не сработать, учитывая общий настрой собравшихся.

Дальше Л.С. Клейн по той же, озвученной выше, методике подсчетов «этнически определимых» погребений эффектно демонстрирует динамику колебаний численности скандинавов уже в Тимеревском могильнике по столетиям: в Х в. на 75% финнов и 12% славян приходится 13% скандинавов (14 погребений из 107 «определимых»). «Значит, в то время каждый восьмой житель окрестностей Ярославля оказывается варягом, а славян было меньше, чем варягов» (Клейн 2009: 127).

Странная происходит аберрация сознания! В аудитории присутствуют не только восторженные студенты-фактозакидатели, но и вполне зрелы ученые мужи, в том числе и А.И. Попов, имеющий ученые степени по математике, филологии и истории, – один из самых колоритных и уважаемых представителей научной элиты Ленинграда того времени. И – никто не обращает внимания на вопиющую – двойную! – демагогическую некорректность произнесенного!

Во-первых, не «в окрестностях Ярославля каждый восьмой был варягом», речь идет только об одном конкретном поселении. Причем нет никакой уверенности в том, что все погребенные здесь – местные жители, что среди них нет проезжих издалека. Во-вторых, что гораздо существеннее, «этнически определимые погребения», среди которых обнаруживается «каждый восьмой», как отмечалось выше – искусственная выборка, характеризующая отнюдь не реальную ситуацию в той или иной популяции, оставившей изучаемый памятник, а исключительно изобретательность ученых мужей в отстаивании своих гипотез, причем изобретательность достаточно неуклюжую – и нежелание признать непреодолимость порога познания.

И наконец, сколько там этих, которые «каждый восьмой»? 14 погребений из 107 определенных? Очень хорошо! 14 погребений за столетие – какова же была возможная численность популяции скандинавов, оставивших «в окрестностях Ярославля» эти погребения? Одна семья? Две? Не больше трех! Это – «определенные». Если, конечно, не учитывать тех, кто не пожелал признаться археологам в своем скандинавстве и тех, кто по каким-то причинам не был погребен на этом кладбище – утонувшие, погибшие на чужбине и т.д. Реальные масштабы «скандинавской экспансии» по материалам одного памятника в верхнем течении Волги – не определяются. В Гнездове иные масштабы и гипотетическая статистика, соответственно, будет иная, но и там надо было бы изначально стремиться именно к переводу процентов в «человеческое измерение». И на всех памятниках надо стремиться к этому, ибо предметом изучения являются не проценты, а люди – их останки и остатки их жизнедеятельности.

Никто из присутствующих этого не замечает! Методика подсчета «этнически определимых погребений» не вызывает возражений ни у М.И. Артамонова, ни у Г.Ф. Корзухиной, не говоря уже об историках, завороженных этой сомнительной археологической математикой. Несомненно, для Л.С. Клейна это был волнительный момент: если опять не возразят, можно торжествовать победу! Не возразили.

Не услышав возражений своим статистическим выкладкам, Лев Самуилович обрушивается на оппонентов, особенно на отсутствующих, уже с пафосным сарказмом: «Каждое утверждение ученого, а тем более целой научной школы – это вексель, по которому рано или поздно придется платить, и тот, кто не сумеет этого сделать в момент учета векселей, становится банкротом. Банкротом оказался профессор Д.А. Авдусин. Банкротами оказались В.Б. Вилинбахов с В.В. Похлебкиным… У экономистов подобные векселя называются “бронзовые”. Смелая гипотеза, высказанная без претензий – это гипотеза. Смелая гипотеза, объявленная единственной представительницей советской науки в данном вопросе – это “бронзовый вексель”. Книга И.П. Шаскольского в известном смысле – тоже “бронзовый вексель”. Правда, этот вексель на меньшую сумму, чем векселя его предшественников» (Клейн 2009: 127-128).

Унижение противника – тоже старый, как мир, демагогический прием, так что вряд ли уместно и за это упрекать Л.С. Клейна. Унизить оппонента можно по-разному: легкой иронией, снисходительной шуткой, наконец, и тяжелым оскорблением. Однако Л.С. Клейн находит именно этот образ «векселя» – образ, ориентирующий на жесткую, непримиримую и циничную, вполне «рыночную» конкуренцию. Адресованы эти инвективы, конечно, не В.Б. Вилинбахову и В.В. Похлебкину, которые его не слышат. И не толерантному И.П. Шасколькому, который, в ответ на проявленное понимание, казалось бы, мог рассчитывать на некоторую снисходительность. Адресовано это студентам, восторженно внимающим своему мэтру. Вполне педагогично: молодые кадры должны обретать полемический опыт! Полезный. Он тебе про «невозможность выработать единую концепцию из-за бедности источников» – а ты его «бронзовым векселем». Впрочем, на дворе-то «оттепель», а они же марксисты… А марксисты, начиная с основателя учения, как известно, в полемике выражений не выбирали – надо признать, и большинство российских интеллигентов не-марксистов тоже. Чему в немалой степени способствовало специфическое понимание высшего образования, о коем речь пойдет ниже.

А пока, 22 декабря 1965 г., Л.С. Клейн, как выражались в Древней Руси, «упрев» и унизив оппонентов, уверенно переходит к не менее, если не более, учитывая состав собравшихся в аудитории, важному, VII разделу своего выступления – «Вопрос о происхождении государства». Здесь следовало проявить сугубую осторожность и изобретательность, ибо оппоненты – историки, уверенно оперирующие формулами марксистской формационной концепции.

Первым делом диспутант подвергает сомнению правомерность самой постановки вопроса «кто создал Древнерусское государство». Умалчивая, что вполне естественно, как и в Неизданной книге, об изгнании захватчиков-варягов, предшествовавшем призванию Рюрика. «Современная», правильная постановка вопроса – как и на какой основе возникало Древнерусское государство. Вот и Т. Арне на вопрос, какие археологические исследования на данном этапе решающие для норманнской проблемы, ответил: датировка городищ.

«В корень смотрел! – восклицает Л.С. Клейн – городища – это классообразование!» (Клейн 2009: 129).

Аудитория, видимо, уже разомлевшая в душной аудитории, опять не замечает подмены тезиса. Во-первых, Т. Арне вряд ли уповал на то, что «датировка городищ» в широких хронологических пределах (а других в раннесредневековой археологии Восточной Европы нет, и он прекрасно это знал) опровергнет норманнскую концепцию. Так что ссылка на шведский авторитет заключает в себе тонкий и понятный посвященным (не «идеологам»!) намек на перспективы. Во-вторых, «классообразование» – процесс, несомненно, достаточно длительный, а вот объем и содержание понятия, определяемого термином «возникновение государства» в данном контексте нуждается в уточнении, но отождествлять «классообразование» и «возникновение государства» даже и правоверному марксисту нет оснований, ибо, согласно формационной концепции, второе следует из первого, причем государство может возникнуть и в процессе классообразования, каковой еще не завершился по тем или иным причинам. О чем мы, собственно, рассуждаем? О длительном классообразовании у славян и не-славян Восточной Европы? Или о том, что по каким-то объективным причинам (например, огромным территориям с разной плотностью населения, различиям хозяйственных укладов, языков и культур) этот процесс никак не мог завершиться появлением настоятельно уже необходимых институтов общества без появления норманнов, одержимых творческим гением? Что и стало «созданием Древнерусского государства норманнами» de jure?

Но таких вопросов никто не задает. И Л.С. Клейн уводит аудиторию дальше в нужном направлении, утверждая, что марксистская теория не определяет, какова была в действительности роль норманнов в становлении государственности – ответ на этот роковой вопрос зависит от конкретики «фактического материала». Который, как мы помним, даст только археология, ибо каждые 30 лет «объем материала удваивается». Но «марксистская теория обязывает исследователя определять экономические и классовые корни государства, искать их в экономике и классовом составе общества, а были ли отдельные части и слои этого общества местными или пришлыми, одной народности или разных – марксистская теория принципиально не предусматривает» (Клейн 2009: 130).

После этого эффектного обращения к марксистской теории остается только упомянуть о том, что в славянской археологии I тыс. н.э. далеко не все еще ясно; что, судя по исследованиям И.И. Ляпушкина, «пашенно-земледельческая культура славян» была достаточно высокой «до варягов и без варягов» (т.е. пахать варяги славян все же могли и не учить), но все же в IX-X вв. появились многие новшества: города, ремесло, новые торговые пути. И – сослаться на В.В. Мавродина, который еще за двадцать лет (!) до дискуссии рассуждал о том, что варяги и «ускорили», и «оформили», и «объединили», и «направили внешнюю политику». И скромно вопросить: а в чем, собственно, может еще выражаться деятельность «верхних» классов в создании государства?» И констатировать вслед за А. Стендер-Петерсеном, что норманизм от антинорманизма теперь вообще трудно отличить (Клейн 2009: 131).

Вот теперь главное сказано.

Однако нельзя давать аудитории перевести дух и осмыслить представленную аргументацию (хотя от И.П. Шаскольского, равно как и от В.В. Мавродина или М.И. Артамонова можно не ждать никаких неприятностей). И Л.С. Клейн переходит к последнему, VIII разделу своего выступления – «Норманизм в сухом остатке». И уже не боясь возражений – да и терять-то уже нечего – провозглашает, что «не в вопросе о происхождении Древнерусского государства центр тяжести норманизма. Действительным врагам нашего народа и государства норманнская характеристика Древнерусского государства сама по себе не важна – им важна возможность сделать из этого выводы о непрочности современного нашего государства и творческой неспособности народа. Но для этого древние успехи варягов (действительные или мнимые) ничего не дают, кроме сладких воспоминаний: мало ли у какого народа ни было в прошлом дальних походов и побед! Необходим тезис о том, что древними своими успехами варяги обязаны своими северногерманскими природными качествами, расовому превосходству – только на этом можно строить выводы о современных потенциалах». И далее: «Норманизм с моей точки зрения – это утверждение природного превосходства норманнов (северных германцев) над другими народами и объяснение этим превосходством исторических достижений этого народа – как мнимых, так и действительных. Это разновидность биологического детерминизма (расизма). Это не научное течение вообще» (Клейн 2009: 132).

А то, что по недоразумению считалось советскими исследователями норманизмом – это вполне нормально и приемлемо. Это не норманизм. «Даже если они решают вопрос в пользу норманнов, может быть, их можно назвать норманнской гипотезой – и такие гипотезы правомерны. Нельзя заранее закрыть возможность таких решений. “Журналист не должен порицать гипотезы, – писал в свое время не кто иной, как М.В. Ломоносов, – Оные… единственный путь, которыми величайшие люди успели открыть истины самые важные”. Не будем же торопиться порицать и норманнскую гипотезу. А может быть, и таким названием незачем это положение торопиться окрестить, а считать, что это просто обычный фактологический анализ материала» (Клейн 2009: 133).

Итак, идеологемы норманизма и антинорманизма представлены как научные гипотезы, из которых можно что-то принять, а что-то отбросить.

Это уже триумф. Уставшая аудитория не может всерьез возражать, ибо недоброжелатели явно не предвидели такой уверенности оратора.

А что же, собственно, сказано? По сути вот что: мы можем доказать – и мы докажем, поскольку археологический материал все прибывает и прибывает! – что норманны действительно основали Древнерусское государство, но это не будет «норманизм», а будет не противоречащий марксизму доказанный факт. Расизм вне марксистской концепции, вне науки. А относительно превосходства или не превосходства – выводы делайте сами. Но – научные выводы!

И адресовано сказанное опять же не столько оппонентам, которых невозможно ни в чем убедить, а можно только сбить с толку на какое-то время, а подопечным студентам. И студенты услышали. Эйфория триумфа 22 декабря 1965 г. оставила мощный эмоциональный заряд на всю жизнь. С годами, конечно, этот заряд будет слабеть – но полной разрядки так и не произойдет. Это программа их научной деятельности, которой они будут следовать в своем творчестве.

Ленинградские неонорманисты будут доказывать, что основание государственности Древней Руси скандинавами предопределило весь исторический путь России – и будут упорно маскировать идеологему норманизма под научные гипотезы. Ergo, будут упорно отрицать свою принадлежность к норманизму, ибо они в своей объективности выше любых -измов.

Суть этой программы в переполненной аудитории, уже выслушавшей с напряжением два доклада, никто давно уже не в состоянии заметить. Никто не задает те вопросы, которые обязательно надо, самое время задать.

Хорошо, Вы докажете, что Древнерусское государство создано норманнами, и это будет факт. Да, собственно, если Вам верить, В.В. Мавродин уже и доказал это еще в 1945 г. – оговорки относительно классобразования ничего не меняют. При этом вы отрицаете превосходство норманнов и вообще германцев над славянами, финно-уграми, балтами, etc. А как же так получилось? В силу каких таких качеств им это удалось?

Скандинавы, если суммировать все определения, данные тем же В.В. Мавродиным, оказались более динамичными, предприимчивыми, жестокими, а это определенно предполагает бóльшую сообразительность. Но бóльшая сообразительность уже определенно есть превосходство одного народа над другим?! Которое Вы пытаетесь, надо отдать Вам должное, довольно изощренно замаскировать марксистским начетничеством и рассуждениями о хронологии процесса классобразования. И из признания этой «бóльшей сообразительности» с неизбежностью следует, что если И.В. Степанов, М.Н. Кузьмин, И.Я. Фроянов, А.Л. Шапиро и В.В. Мавродин покинут эту аудиторию – ваши «организаторы государства» мгновенно станут «создателями». И смысл в это определение Вы будете вкладывать уже в зависимости от конъюнктур – но явно не оглядываясь на «международное положение СССР».

Что, собственно, и произошло, как явствует из цитированных выше комментариев Л.С. Клейна и работ его учеников последующих десятилетий.

Но 22 декабря 1965 г. таких вопросов, конечно, никто задать не мог. И выводов таких никто не смог сделать. Потому, что довлеют авторитеты норманистов и антинорманистов XIX – первой половины XX в. Потому, что, хотя власть поменялась, но еще не завершилась в общественном сознании «оттепель». Потому, что всем надоел «догматизм» и все, даже сами «догматики» ждут чего-то нового, ну хотя бы «новых указаний свыше». Потому что студенты Л.С. Клейна, те самые, которые восторженно внимают каждому его слову, хотят всего и сразу. Наконец, потому, что все просто устали.

Выступлений в прениях, как и следовало ожидать в такой ситуации, было мало.

Судить об этих выступлениях мы можем только по конспектам, составленным И.П. Шаскольским.

Выступал завкафедрой истории СССР проф. В.В. Мавродин, который, в отличие от Л.С. Клейна, не считал, что письменные источники «исчерпаны». Он говорил о важности известий Константина Багрянородного, Лиутпранда Кремонского, Бертинских анналов, о необходимости изучать их в совокупности с археологическими материалами. И констатировал, что «норманисты XIX в. – это либералы, западники; немцы – это “культуртрегеры”, которым противопоставляются антинорманисты – “националисты”». Естественно, он напомнил и свою позицию, которую мы цитировали выше: «Образование государства происходило на основе развития производительных сил», «варяжские дружины ускорили процесс феодализации, дав толчок к объединению и оформлению процесса». «Имя Русь – не этнического происхождения, а социальное». Он настаивал на определении «государства» именно через аппарат насилия. И вопрошал: «Имели ли варяги государство у себя? У нас известное представление». И категорически возражал против допущения «организованного грабежа», провозглашенного Л.С. Клейном: «Нельзя сводить процесс образования государства только к насилию. Больше обратить внимание на причины, почему славяне призвали варягов, а не наоборот». Вновь напомнил, что Б.А. Рыбаков принял «норманнский период» и что «это не значит, что мы становимся на позиции норманизма». «Биологический норманизм нерасторжим с политикой; культуртрегерство – не обязательно присуще норманизму; несомненно, скандинавское влияние, несомненно, и его значение», – утверждал В.В. Мавродин. «Нельзя рассматривать норманнов как завоевателей»; «но они могли организовать наемную дружину, а не создавать государство». «Скандинавы не основали государства»; «элементы государственности есть и до варягов – вече, порядки. Варяги пришли в общество уже классовое». «Поэтому государство не создано варягами». «Нет оснований для культуртрегерства – у славян были города в IX в.» «В скандинавских сагах нет термина “государство”». «Итак, отбрасывая тенденции обеих сторон, нужно поставить во весь рост вопрос о сравнительной роли славян и варягов». «Варяжские дружины всецело зависели от местных князей». «Варяги не были силой, насаждающей государство, а силой, ускоряющей процесс». «Поэтому нет оснований биологический норманизм относить к Марксу и Энгельсу». «Нам важно, чтобы весь процесс был выявлен и осмыслен». И в заключение: «Следует благодарить т. Шаскольского за его положительную книгу. Тов. Клейн сильно преувеличивает роль варягов и ослабляет роль славян» (Клейн 2009: 134-138).

Выступал и И.Я. Фроянов, тогда доцент, предложивший «рассматривать государства как аппарат насилия, который возник в процессе узурпации власти и превращения в пожизненных правителей выборных должностных лиц». Л.С. Клейн счел нужным заметить, что сам он «согласен с такой трактовкой государства» (Клейн 2009: 137). Примечательное признание: основание государства – результат узурпации и насилия, и это – марксистская позиция. Дальше от классических марксистских определений государства как машины для подавления одного класса другим уже не уйти.

Выступал, естественно, и автор обсуждаемой монографии, И.П. Шаскольский, судя по сохранившемуся конспекту своего выступления. Игорь Павлович констатировал, что «в основном» с выступлением Л.С. Клейна согласен, сожалея лишь о «некоторых излишествах в полемике». Напомнил, что «норманизм как политическое течение возник в годы объединения Германии». «Сама тема стала ареной политической борьбы». «Борьба с норманизмом велась неверными методами». «В норманизме нужно различать то, что является политической тенденцией и расовой теорией, и то, что является научной гипотезой». «Идеологический догматизм в науке вреден». «Антинорманизм есть только в России и в буржуазной историографии отсутствует». «Надо готовить новые кадры археологов». «Книга Л.С. Клейна должна быть издана» (Клейн 2009: 135-136). И эти слова И.П. Шаскольского, разумеется, произвели большое впечатление на Л.С. Клейна и его учеников.

А.Л. Шапиро отмечал, что «дискуссия помогает выяснить позиции. В литературе есть неясность. Клейн правильно говорит об этом. Дает новое решение. Но мы не можем принять его позицию. Тенденция Клейна к преувеличению роли варягов. Шаскольский и Клейн слишком сузили понятие норманизма – нельзя втискивать в такое прокрустово ложе. Вместо создания государства говорить о его ускорении – это путь к отступлению. Против Клейна говорит, что варяги не всегда выступают как насильники и завоеватели – они выступают как наемники. Классового общества в IX в. у славян не было, как не было и феодального способа производства» (Клейн 2009: 138). «И в данном случае, – заключает Л.С. Клейн, – Шапиро высказал мнение, с которым я был вполне согласен. Тогда я и не думал отстаивать такую точку зрения: я отстаивал суженное понятие норманизма, а не широкое» (Клейн 2009: 138).

И.В. Степанов, которого Л.С. Клейн аттестовал как «главу партбюро», идейного вдохновителя грядущего разгрома, выступил с критикой позиции Л.С. Клейна, но его выступление, по мнению Л.С. Клейна, было уже «слабым» (Клейн 2009: 139). Приведем его пространно. Прежде всего, И.В. Степанов констатировал: «Книга Шаскольского – положительное явление». «Постановка вопроса Клейном дискуссионна и небесспорна. Правильно ли определение норманизма, предложенное Клейном? Вряд ли! Норманизм – это концепция, признающая решающую роль варягов в создании государства. Узкое понимание делает предложение Клейна неверным методологически. Клейн толкает проблему в сторону биологизаторства». «Варяги в феодализации сыграли свою роль, но скандинавское влияние второстепенно, а не главное». «Варяги создали аппарат насилия. Но варяжские дружины не создали государства. Скандинавов было мало. По мнению Авдусина, в Гнездове их 2%, по Шаскольскому – 10%». «Клейн недооценивает внутреннего развития». «Его построения о классовом характере варяжских дружин вызывают сомнения. Ленин называл государство машиной для подавления одного класса другим». «Откуда же они принесли этот аппарат? Вероятно, из Скандинавии. Какой же там был в то время государственный аппарат? И у нас также. Как же варяги могли здесь создать государство?» «Варяжские князья призывались, а не завоевывали власть. Они были наемниками. И поэтому решающую роль варягов в образовании государства следует отвергнуть. Олег силой захватил власть в Киеве, но он не создавал государства, а использовал готовый аппарат». «Клейн предлагает снять проблему норманизма – на это нельзя идти, т.к. за этим стоит политика» (Клейн 2009: 139).

Ответить на эту критику, полагаем, Л.С. Клейну не составило большого труда, поскольку И.В. Степановым, как и большинством оппонентов, руководил «догматизм». Убедить догматика в чем бы то ни было невозможно; но можно продемонстрировать перед аудиторией, как ему возражают, и это выглядит неотразимо. Аудитория, в свою очередь, легко поддается обаянию оратора и больше не желает вникать в аргументы, тем паче, в подтексты.

И в заключение дискуссии выступил М.И. Артамонов. Он «был краток» и, по мнению Л.С. Клейна, «заключил в пользу того, что Ленинградская кафедра археологии предоставит слово для представления новых фактов норманнской проблемы, а не будет затыкать рот» (Клейн 2009: 140).

Вот так, по версии Л.С. Клейна, и завершилась «дискуссия 1965 г.».

Сопоставление версий «дискуссии 1965 г.» у Л.С. Клейна и И.П. Шаскольского показывает, что мемуарист существенно сместил акценты в ходе выступлений. Совершенно ясно, что главным для выступавших было определить отношение к узкому и широкому определению норманизма. И.П. Шаскольский и И.В. Степанов высказывались против узкого определения. В.В. Мавродин констатировал, что «культтрегерство – не обязательно присуще норманизму», и говорил об «ускорении» процесса. Аудитория, даже частично разобравшись в том, что происходило, не могла не видеть, что большинство выступавших не признает «нового определения» норманизма. Да, дискуссия была, возможно, и бурной, но она не была разгромом оппонентов. И Л.С. Клейн, конечно, хорошо понимал, что признание его позиции в данной аудитории на данный момент и есть его победа, ибо в условиях «оттепели» ни о чем большем, чем признание, и нельзя было мечтать. И эта победа, разумеется, была обусловлена не тем, что Л.С. Клейн «объективно» доказал несостоятельность антинорманизма. Конечно, нет. Причина его успеха – в совершенно новом, необычном для аудитории способе полемики. Вместо того, чтобы обсуждать проблему, он умело перевел ее в плоскость разоблачения «антинорманизма» как идеологии, уходящей корнями в ненавистное прошлое и подпитываемой современными недругами СССР. Он не спорил с оппонентами, он их дискредитировал.

В результате дискуссии 1965 г. была создана легенда о победе ленинградских неонорманистов. Легенда, которая питала это направление почти три десятилетия.


ОТКУДА И ЧТО ВЫРОСЛО

Но, рассуждая об итогах «дискуссии 1965 г.», не следует забывать, что крупнейшим специалистом по средневековой археологии Восточной Европы на кафедре археологии исторического факультета ЛГУ был все же отнюдь не победоносный Л.С. Клейн, а его учитель, М.И. Артамонов. Следовательно, дальнейшая деятельность семинара, столь эффектно публично защитившего себя от нападок извне под руководством его ученика, должна была протекать в сфере его творческих интересов. Мы только что выяснили, что «идеологи» предчувствовали возможность крамолы со стороны Л.С. Клейна и его учеников – и потерпели поражение, ибо, помимо всего прочего, плохо ориентировались в источниках. Паки повторим, М.И. Артамонова обмануть какими-то «ступеньками норманизма» было невозможно. Чтобы понять позицию М.И. Артамонова, достаточно ознакомиться со списком его работ, в котором присутствуют три «программные» статьи на тему становления древнерусской государственности: «Славяне и Русь», «Воевода Свенельд» и «Первые страницы русской истории в археологическом освещении» и обстоятельная рецензия на работу В.В. Седова «Славяне Верхнего Поднепровья и Подвинья», опубликованную в 1970 г. (Артамонов 1956; 1966; 1974; 1990). Хронология этих немногочисленных работ весьма показательна. Первая статья появилась в 1956 г., когда М.И. Артамонов уже был признанным специалистом по археологии скифов и хазар – собственно, через хазарскую проблематику он с неизбежностью и пришел к проблематике славянской. Вторая статья увидела свет всего через год после приснопамятной дискуссии. Наконец, третья так и осталась незаконченной и увидела свет только в 1990 г., когда ленинградский неонорманизм уже в полной мере реализовал свой творческий потенциал; М.И. Артамонов работал над этой статьей до самой кончины, последовавшей в 1972 г. Именно положения последней, незаконченной статьи, принципиально важны для понимания его видения норманнской проблемы, не потому, что эта статья последняя, а потому, что в ней в концентрированной форме выражены представления автора о реалиях эпохи раннего средневековья на огромных территориях лесостепной и лесной зон Восточной Европы. Статья готовилась как полемическая, против концепции П.Н. Третьякова (полемические выпады якобы были настолько резкими, что издатели статьи в 1990 г. вынуждены были частично убрать их из публикуемого текста: Артамонов 1990: 271). Выводы М.И. Артамонова настолько важны в контексте развития ленинградского неонорманизма, что имеет смысл вкратце их напомнить.

Статья начинается с констатации важного значения археологических источников для реконструкции процессов становления древнерусской государственности и признания заслуг скончавшегося в 1968 г. И.И. Ляпушкина в «возвращении славяно-русской археологии из области произвольных построений и догадок на почву строго проверенных данных» (Артамонов 1990: 217). И поскольку далее М.И. Артамонов признает, что в своей работе опирается на труды И.И. Ляпушкина, есть все основания назвать предложенную им гипотезу «гипотезой И.И. Ляпушкина – М.И. Артамонова». Гипотеза включает в себя следующие положения, имеющие непосредственное отношение к норманнской проблематике:

  1. В лесной зоне Восточной Европы до VIII – первой половины IX вв. славянские поселения неизвестны.
  2. Только после освоения славянами Среднего Поднепровья начинается их продвижение на верхний Днепр и на верхнюю Оку, на исконно балтскую территорию. Вопреки мнению В.В. Седова, длинные курганы и сопки не могут быть признаны славянскими памятниками (Артамонов 1990: 280-281).
  3. Различия между сопками и курганами норманнов на северо-западе Восточной Европы трудноуловимы (Артамонов 1990: 281).
  4. Памятниками славян в лесной зоне являются круглые курганы с сожжениями, которые, как установил И.И. Ляпушкин, в Среднем Поднепровье появляются не ранее VIII в., а севернее – не ранее IX и даже X в. (Артамонов 1990: 282).
  5. Освоение новых земель начинали промысловики пушнины и торговцы, причем славяне в этом процессе «ничем не отличались от скандинавских викингов», поскольку движения с севера на юг и с юга на север «порождены были такими же условиями распада первобытно-общинных отношений» (Артамонов 1990: 282).
  6. Заселение новых территорий осуществлялось по речным системам. «Археологические открытия последнего времени не оставляют сомнений в том, что славянское завоевание лесной полосы Восточной Европы совпало по времени с проникновением туда же норманнов, известных в русской летописи под именем варягов. Варяги появились там местами даже раньше славян» (Артамонов 1990: 283).
  7. Отрицается южно-балтийский компонент в становлении древнерусской государственности на северо-западе Восточной Европы. Славяне здесь могли только «присоединиться к варягам, и то не ранее Х в., так как до этого времени славян в Приильменье не было» (Артамонов 1990: 283).
  8. «Период борьбы славян с варягами не был продолжительным и завершился объединением тех и других на почве общих целей – подчинения местного населения и обложения его данью и поборами». Упоминаемый Бертинскими анналами «каганат россов» локализуется на Среднем Днепре как образование, возникшее в контексте славяно-хазарских отношений (Артамонов 1990: 284, 286-287).
  9. При этом этноним «русь» не был первоначальным названием норманнов, ставших известными славянам под именем варягов (имени тоже неясного происхождения) (Артамонов 1990: 280-287).
  10. Росский каганат на Днепре был уничтожен Олегом и Игорем, которые и создали обширную «Русскую империю» (Артамонов 1990: 288).
  11. «Русским у этого автора (Константина Багрянородного) выступает норманнский язык, что вполне объяснимо, так как соответствует данным о захваченных норманнами и их династией власти над Русью» (Артамонов 1990: 288).

Как видим, гипотеза И.И. Ляпушкина – М.И. Артамонова в отдельных положениях расходится с выводами, озвученными Л.С. Клейном на дискуссии 1965 г., но, в конечном счете, это частные расхождения, например, о происхождении этнонима «русь». Тем не менее, М.И. Артамонов, признавая «захват власти над Русью» норманнами и их династией, в своих построениях настоятельно подчеркивает отсутствие существенных различий между славянами и скандинавами, т.е. пресловутого «культуртрегерства». Для него древнерусская государственность – результат взаимодействия многих факторов развития местных этносоциумов Восточной Европы при участии норманнов – не более того. «Захват власти над Русью норманнами и их династией» у М.И. Артамонова – всего лишь эпизод раннесредневековой исторической действительности, пусть и весьма значительный, обусловленный конъюнктурой ситуации, сложившейся на северо-западе Восточной Европы, а не следствие изначального превосходства норманнов над славянами, тем более – не результат распространения в Восточной Европе каких-то благотворных «творческих импульсов», исходящих из Скандинавии. Здесь обнаруживается очевидное сходство с построениями В.О. Ключевского, к которым нам придется обратиться ниже.

Статья М.И. Артамонова увидела свет, как отмечалось выше, только в 1990 г., когда гипотеза И.И. Ляпушкина – М.И. Артамонова, отразившая определенный этап изучения древностей Восточной Европы эпохи раннего средневековья, уже устарела, и в работах ленинградских неонорманистов 1970-80-х гг. ссылок на эту статью нет. Зато основные положения из гипотезы И.И. Ляпушкина – М.И. Артамонова в этих публикациях присутствуют, в чем мы еще неоднократно убедимся. Иначе и быть не могло, поскольку во второй половине 1960-х гг. зарождающийся ленинградский неонорманизм стал составной частью гипотезы И.И. Ляпушкина – М.И. Артамонова. И.И. Ляпушкин скончался в 1968 г., но М.И. Артамонову после «дискуссии 1965 г.» оставалось жить и активно работать – до последнего дня! – еще семь лет. Достаточно красноречиво свидетельствует об этом цитированное выше воспоминание Е.Н. Носова об «усилении критицизма» участников семинара Л.С. Клейна под влиянием их знакомства с выводами И.И. Ляпушкина и после участия в раскопках Гнездовского поселения в 1967-68 гг., которое было санкционировано кафедрой, следовательно, и заведующим кафедрой. Приоритет И.И. Ляпушкина и М.И. Артамонова определялся тем простым обстоятельством, что, каким бы прекрасным педагогом ни был Л.С. Клейн, какие бы горы литературы ни штудировал, он не обладал той эрудицией и интуицией исследователя памятников эпохи раннего средневековья в Восточной Европе, какими обладали в полном объеме И.И. Ляпушкин и М.И. Артамонов. Которых, как мы полагаем, вполне можно признать основоположниками ленинградского неонорманизма – хотя бы исходя из датировки цитированной выше статьи М.И. Артамонова.

Но Л.С. Клейн, несомненно, стал основателем (это не одно и то же, что и «основоположник») и организатором нового направления, ибо он обладал всеми необходимыми именно для такого статуса качествами. Без него направление не могло бы состояться.

Других перспектив развития до первой половины 1970-х гг. у ленинградского неонорманизма просто не было.

А непосредственные задачи стали определяться сразу же после дискуссии 1965 г. Уже в 1966 г. кафедрой археологии ЛГУ совместно со Смоленским музеем организуется Смоленская экспедиция на Касплянский волок – экспансия ленинградских археологов в Верхнее Поднепровье представляется вполне реальной. Результаты разведки представлялись весьма впечатляющими для студентов-практикантов: выявлено около 50 древнерусских памятников IX-XIII вв., в том числе два волока (!).

Однако собственно научные результаты разведки быстро потерялись на огромной археологической карте СССР. Куда важнее для них было то ощущение, которое пришло на трудных маршрутах: «Но мы и сами чувствовали, что за это время у нас словно изменилась формула крови, вся структура организма, появилась уверенность в том, что если нам по силам такие испытания, то, не смотря ни на что, свой путь следует прокладывать по компасу преданности науке и честного служения ей» (Витязева-Лебедева 2024а: 40). Сказано абсолютно искренне. На маршрутах Касплянской разведки они «проходили инициацию»: закалились характеры, определялся статус каждого в дальнейшей перспективе, занял свое место признанный лидер – Г.С. Лебедев. Наконец, появился и свой «скальд» (по Г.С. Лебедеву!) – В.П. Петренко, автор и исполнитель тех самых «гимнов», которые распевали потом все адепты ленинградского неонорманизма из поколения в поколение (Витязева-Лебедева 2024б: 46-47). Не обошлось и без конфликтов, причем достаточно острых. В.А. Витязева-Лебедева вспоминала: «Неподготовленность к фиксационной работе привела к тому, что 1-й отряд (Портнягин, Петренко, Кольчатов), не думая о последствиях и взятых на себя обязательствах, не выполнил работы и вернулся в Смоленск, показав в разведке на Каспле, по определению Е.А. Шмидта, “удивительное легкомыслие и безответственность”. Причины срыва были просты до банальности: не смогли правильно расходовать выделенные деньги, двое “поссорились”, третий, “самый ответственный” – не мог один оставаться на маршруте… Положение пришлось спасать 2-му отряду во главе с Г.С. Лебедевым» (Витязева-Лебедева 2024б: 44). Едва ли «удивительное легкомыслие и безответственность» в данном случае могут быть поставлены в вину тем, кто заслужил столь негативную оценку Е.А. Шмидта: все они в самом начале пути, и – лиха беда начало! Придет время – и все трое твердо встанут на ноги как исследователи каждый на своем поле и внесут свой весомый вклад в ленинградскую археологию. А уже их ученики и вовсе либо ничего не будут знать об этих студенческих срывах наставников, либо вполне резонно не будут придавать этим реалиям событий 1966 г. никакого значения. Так или иначе, инициация – практика в Смоленской экспедиции – была успешно пройдена. И ощутившие свою силу молодые исследователи обращаются к Старой Ладоге, т.е. прежде всего к научному наследию В.И. Равдоникаса, карьера которого, как известно, внезапно для научной общественности завершилась как раз на рубеже 1960-х. Именно В.И. Равдоникас в серии основательных публикаций обосновал особый статус Старой Ладоги как эталонного памятника для изучения процессов становления древнерусской государственности и развития города как сложной системы, отдельные компоненты которой оказались археологически уловимыми в унавоженных влажных антропогенных отложениях. С 1938 по 1948 г. – исключая годы войны – функционировала Староладожская экспедиция В.И. Равдоникаса, была собрана огромная коллекция находок, в 1945 г. в Ладоге был создан музей-заповедник, финансировавшийся ЛГУ. Публикация 1930 г. увидела свет под названием «Норманны эпохи викингов в Приладожье» (Ravdonicas 1930). И именно В.И. Равдоникас назвал Старую Ладогу «постоянной базой» отделения археологии университета (Равдоникас 1949: 11). Работы экспедиции продолжались и в 1957-59 гг., до ухода В.И. Равдоникаса из науки (Клейн 2010б: 379, 383). Да, он признавал Ладогу славянским поселением – но ведь признавал и присутствие в регионе скандинавов в IX-X вв.! И М.И. Артамонов, признанный лидер ленинградских археологов после ухода из науки В.И. Равдоникаса, автор гипотезы, которую готовились развивать участники семинара, напомним, также признавал контакт скандинавов со славянами в Приладожье. Причем, по его мнению, скандинавы оказались здесь даже раньше славян. Можно было уповать и на благоприятную конъюнктуру. Работы Староладожской экспедиции в 1959 г. прекратились, но именно внезапный уход мэтра давал вполне реальные надежды на продолжение работ уже следующему поколению исследователей – тем более, что, останься В.И. Равдоникас еще какое-то время «на плаву», а его жизнь в науке могла бы продлиться очень долго, рядом с ним было бы непросто развернуться молодым дарованиям.


КЕМ ЖЕ ОНИ БЫЛИ?

Подведем краткий итог, ибо самое время посмотреть на только что заявивших о себе в аудитории 70 исторического факультета ЛГУ им. А.А. Жданова в более широкой перспективе. Кто же они, эти «победители идеологов»? Из вышесказанного следует очевидный ответ: студенты, уже ощущающие себя молодыми исследователями и уже видящие перед собой задачу, решению которой они готовы посвятить все свои силы, во главе с молодым, энергичным, талантливым наставником. А еще?

А еще подопечные Л.С. Клейна, как и он сам, принадлежали к младшей возрастной страте той генерации советской интеллигенции, которая, по аналогии с интеллигентами пореформенной Российской империи, присвоила себе наименование «шестидесятников».

«Шестидесятники» ХХ в., как известно – порождение «хрущевской оттепели». С краткой характеристики этого весьма неоднозначного феномена общественной жизни СССР второй половины 1950-х – середины 1960-х гг. мы начали эту главу, а в заключение обратимся к его результатам, чтобы понять, почему же «дискуссия 1965 г.» представлялась такой важной ленинградским неонорманистам.

Впервые претенциозный исторический псевдоним, по ассоциации с «шестидесятниками» XIX в., кажется, прозвучал в декабре 1960 г. в статье критика Э. Рассадина, опубликованной в журнале «Юность». О «шестидесятниках» ХХ в. сказано и написано столь много и разнообразно, что мы полагаем излишним подробно вдаваться в анализ этого сложного и, откровенно говоря, малосимпатичного нам феномена. Ограничимся констатацией наиболее существенного для нашей темы.

В обоих случаях «шестидесятничества», в пореформенной Российской империи и послесталинском СССР действительно давно отмечается историками некое удручающее сходство исторических контекстов.

Кончина Николая I в 1855 г. и кончина Сталина в 1953 г. с последующим «разоблачением» ХХ съезда КПСС (многозначительная для всех склонных к мистике интеллигентов хронологическая перекличка!), при всем очевидном несходстве масштабов этих исторических личностей и их деяний, должны были и вызвали после завершения длительных репрессивных периодов «смятение умов, ни в чем нетвердых» на всех уровнях общества, но в первую очередь среди стремящейся к самоутверждению молодежи. Сходство усугубляется еще и тем, что, по ряду причин, репрессивные периоды, николаевский и сталинский, стали представляться не просто «тяжелыми временами», но некими историческими патологиями. В первом случае патология якобы возникла из-за бессмысленного противодействия самодержавия «прогрессу», во втором – из-за преступного нарушения «ленинских норм» партийной и общественной жизни. Вспоминая настроения 1860-х гг., можно наугад процитировать запись в дневнике профессора Императорского Санкт-Петербургского университета и цензора А.В. Никитенко от 27 февраля 1859 г.: «Главный недостаток царствования Николая Павловича тот, что все оно было – ошибка» (Никитенко 1956. Т. 2: 67). Полагаем, что многочисленные и куда более резкие, хотя в том же духе, характеристики И.В. Сталина из «шестидесятников» ХХ в. приводить здесь не имеет смысла.

И «первые», и «вторые» «шестидесятники» громко заявили о себе в переломные, кризисные эпохи, когда стала очевидна острая потребность общества в призвании новых кадров для очередной модернизации. И результат в обоих случаях получился обескураживающий.

Императорская Россия, отчаянно нуждавшаяся в кадрах специалистов для развивающейся в новом направлении экономики, рекрутировала через высшие учебные заведения массу студенчества. Студентов в империи вдруг стало аж в пять раз больше сравнительно с 1850-ми гг., однако высшая школа столкнулась с серьезной проблемой – низким уровнем базовой подготовки будущих студентов, отразившей слабую педагогическую подготовку преподавателей гимназий (Экштут 2013: 113). И эта плохо образованная в начальной школе, амбициозная до мегаломанки молодежь была мало озабочена получением реальных знаний, зато очень охотно получала знания поверхностные, преимущественно из буйно распустившейся и на все лады льстящей новому поколению беллетристики и публицистики. 12 апреля 1861 г. цитированный выше цензор и профессор А.В. Никитенко, сам выходец из крепостных, хорошо понимавший, как говорится, «что почем», констатировал в своем дневнике: «Они совсем не знают – и чего не знают? – историю своего отечества. В какое время? Когда толкуют и умствуют о разных государственных реформах. У какого профессора не знают? – у наиболее популярного и которого они награждают одобрением и своим посещением. Другой профессор, читающий историю, даже не имеет и слушателей. Такова наша учащаяся молодежь» (Никитенко 1956. Т. 2: 100).

Позволим себе заменить в этой цитате «отечественную историю» на «археологию» с «историей Древней Руси» – и мы получим вполне адекватный портрет советской гуманитарной молодежи, готовящейся к штурму вершин исторической науки в 1960-е гг.

«Шестидесятники» ХХ в., как и их предшественники, уповали главным образом на самообразование, читали все, что попадало под руку из рекомендованной или разрешенной литературы, собирались на квартирные сходки, декламировали стихи и пели под гитару, – и были абсолютно убеждены в том, что только они постигли «истину», и только они призваны ее нести в мир. И, как и предшественники, они ощущали себя органической частью «народа» или даже самим «народом».

Результат снова обескураживающий: не прошло и ста лет, как и те, и другие оказались не у дел – кстати, примерно в одном возрасте. Причем те и другие ощутили это весьма болезненно, ибо николаевская и сталинская эпохи породили, как уже отмечалось, мифы, в которые они были всецело погружены. И те, и другие, увы, вошли в историю не столько своими деяниями, сколько именно образами, которые сами же о себе и создали.

Вернемся в середину 1960-х гг. Для наших персонажей главная цель еще не реализована, они еще полны сил и надежд. А главной целью, разумеется, было не познание истины, а обретение статуса: ведь именно статус, как уже отмечалось, составлял главную ценность для советского интеллигента. И что же случилось с этими самыми «шестидесятниками», в том числе с теми, кто в 1965 г. находился в 70 аудитории истфака?

Как и в России XIX в., быстрое расширение возможностей для получения высшего образования в середине XX в. поставило власть перед необходимостью регулировать процесс. Приток желающих получить образование был настолько массивен, что пришлось создавать систему экзаменов и собеседований, которая отсеивала откровенно слабых абитуриентов. Вводится производственная практика, в том числе и полевая для гуманитариев, позволяющая проверить пригодность студентов к избранной профессии. Наконец, государство начинает поощрять создание научных школ, которые могли бы взять на себя подготовку кадров. И здесь, как и в XIX в., возникают проблемы: качество подготовки преподавателей, острая нехватка учебной литературы, нехватка финансирования и т.д. И все же, как это ни парадоксально, в 1960-е гг. в СССР сложилась одна из самых эффективных в мире систем высшего образования, которая готовила специалистов, способных решать самые сложные задачи – от покорения космоса до создания новых образцов вооружений и – что для нас важнее – научных кадров, способных к самостоятельному творчеству и обобщениям. Советская интеллигенция 1960-х, включая и археологов, была, вероятно, одной из самых талантливых и образованных за всю историю России.

И потому, несмотря на отдельные провалы в подготовке, общий потенциал «шестидесятников» был очень высок. А ленинградские неонорманисты, как уже говорилось, были одной из самых ярких групп в среде гуманитарной интеллигенции. Что же дала им «оттепель», кроме иллюзий?

Прежде всего, она дала им возможность ощутить себя творцами, а не просто исполнителями чужой воли. Именно в «оттепельные» годы стало возможным не только читать, но и обсуждать книги, которые раньше были под запретом, высказывать вслух мнения, которые раньше могли стоить свободы или даже жизни. Конечно, иллюзия свободы была очень далека от реальной свободы, но для поколения, выросшего в страхе, и этого было достаточно, чтобы почувствовать себя людьми. И ленинградские неонорманисты, конечно, были благодарны «оттепели» уже за это.

Но «оттепель» имела и еще одно важное следствие: она открыла возможность для самоутверждения через противопоставление себя официальной идеологии. В этом смысле ленинградский неонорманизм был типичным продуктом «оттепели» – он возник как реакция на догматизм советской исторической науки, как попытка найти новые подходы к изучению прошлого, как стремление сказать «новое слово». И эта попытка, как мы видели, увенчалась успехом – по крайней мере, на уровне самоощущения. Они действительно поверили в то, что говорят новое слово, что они – первопроходцы, что они борются за истину. И эта вера придавала им силы.

Однако, как и многие другие порождения «оттепели», ленинградский неонорманизм был обречен. Потому что он был слишком тесно связан с идеологическим контекстом своего времени. Он был продуктом советской эпохи, и когда советская эпоха закончилась, он потерял свой смысл. И сегодня, оглядываясь назад, мы можем видеть в нем не столько научное направление, сколько историко-культурный феномен, который многое говорит о своем времени и о людях, которые его создавали.


ЗАКЛЮЧЕНИЕ К ПЕРВОЙ ЧАСТИ

В первой части нашей работы мы рассмотрели становление ленинградского неонорманизма в 1960-е гг. Мы показали, что это направление возникло как порождение «хрущевской оттепели» и было тесно связано с общими процессами, происходившими в советской интеллигенции. Мы рассмотрели историю создания «Неизданной книги» Л.С. Клейна, проанализировали ее содержание и показали, что эта книга стала идейным фундаментом для будущих неонорманистов. Мы подробно разобрали ход «дискуссии 1965 г.», которая стала отправной точкой для ленинградского неонорманизма, и показали, что эта дискуссия была не столько научным диспутом, сколько публичным утверждением нового статуса группы молодых исследователей. Мы проследили истоки их мировоззрения, показали их принадлежность к поколению «шестидесятников», и продемонстрировали, что их основные мотивы – это стремление к самоутверждению, поиск нового мифа и противостояние с догматиками старшего поколения.

В результате мы можем констатировать, что к концу 1960-х гг. ленинградский неонорманизм как направление уже сформировался. У него были лидер (Л.С. Клейн), идейная основа («лестница норманизма»), круг учеников и последователей (Г.С. Лебедев, В.А. Булкин, Е.Н. Носов и др.), и он уже начал свою полевую и исследовательскую деятельность (экспедиции в Смоленскую область, интерес к Старой Ладоге). Впереди были 1970-1980-е гг., время расцвета и триумфа ленинградского неонорманизма, но это уже тема второй части нашего исследования.

Продолжение следует


* Внесён в реестр иностранных агентов Министерства юстиции Российской Федерации; включён в перечень террористов и экстремистов Федеральной службы по финансовому мониторингу



С.В. Томсинский, Ленинградский неонорманизм. Часть первая. Паруса поставлены // «Академия Тринитаризма», М., Эл № 77-6567, публ.30072, 07.07.2026

[Обсуждение на форуме «Публицистика»]

В начало документа

© Академия Тринитаризма
info@trinitas.ru