Напечатать документ Послать нам письмо Сохранить документ Форумы сайта
АКАДЕМИЯ ТРИНИТАРИЗМА На главную страницу
Магнитова В.Г.
К.Н. Леонтьев: Как подморозить Россию?

Oб авторе

Вступление

Константин Николаевич Леонтьев (1831-1891). Писатель и публицист, социолог. Мыслитель, не вписавшийся ни в какое философское направление современности, не создавший своей школы. «Неоценимый ум» (Заглавие ст. В.В. Розанова о Леонтьеве в лит.-филос. сб. «Опыты»: М, 1990), по В.В. Розанову, что значит и бесценный и неоцененный по достоинству.
Российскому читателю имя и труды Леонтьева малоизвестны. К. Леонтьев за недостатком средств не имел возможности широко печататься при жизни. В 1911 г. к 20-му посмертному юбилею содействием друзей вышло 9 тт. собрание сочинений, оставшееся невостребованным широким кругом читателей. Небольшая статья в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, принадлежащая перу кн. С.Н. Трубецкого, помещена лишь по просьбе Н. Бердяева, который как раз много писал о Леонтьеве, исследуя историю русского самосознания XIX и нач. XX.
«Язычник», «эллин», «мистик», «эстет», «ортодокс православия», «славянофил» и «европеец по образу мыслей», «реакционер», «изувер в вере»», «Ницше не в Ницше», «гуманист» при «лжехристианском антигуманизме» — так разно характеризовали его современники В. Соловьев, С. Булгаков, П. Струве, П. Флоренский.
В советских учебниках из-за идеологического несоответствия упоминания о Леонтьеве не было. А поскольку литературоведение подчинялось принципу партийности, то и как литературный критик Леонтьев оказался невостребованным.
Последняя работа о Леонтьеве в России вышла в 1916 г., последняя диссертация защищена в 1909 г. (информация на момент 1970 г.). За рубежом интерес к нему развивался по восходящей: последняя монография вышла в США в 1967 г., годом раньше он вошел в число семи самых крупных интеллектов России. Леонтьев привлек внимание западных ученых, исследующих свойства русского народного духа в концепции России как Востоко-Запада, страны с идеей «деспотической» власти, страны особого предназначения — спасительницы Европы либо только «псевдоморфозы тысячелетнего Византизма».
Сегодня интерес к Леонтьеву возрос, «программные» его работы напечатаны, появилось множество аналитических статей. И это неслучайно: слишком сходны концы двух веков XIX и XX — Россия снова в кризисной ситуации с неразрешенной задачей по выработке государственной национальной идеологии. Настало время аккумулировать и реанимировать прошлый опыт. «Боюсь, как бы история не оправдала меня..». — эти слова Леонтьева звучат сегодня почти угрожающе.
Мы не можем согласиться с Н. Бердяевым, что забвение Леонтьева есть следствие его «политического изуверства»: Леонтьев не маргинал, а политический консерватизм сегодня современен. Забегая вперед, объяснимся сразу: несмотря на возросший интерес к писателю, широкое цитирование в публицистике — теперь его как бы даже неприлично не знать, на все громкие титулы, которые ему присвоили, мы рассматриваем его наследие, художественное и публицистическое, как явление второго ряда в нашей культуре. И этот «неоценимый ум» еще подлежит строгой экспертизе, определению его действительной компетентности, чтобы пресечь фетишизацию и шаманство цитатами и выяснить, необходимо ли переиздавать наследие Леонтьева или нет и что именно.

Биография

В качестве биографической сноски: Константин Леонтьев из калужских помещиков, учился медицине в Московском университете, в Крымскую кампанию 1854 г. работал военным врачом, после поступил в Азиатский департамент Министерства иностранных дел и 10 лет (1863-1873) прожил в Турции, занимая различные консульские должности. Выйдя в отставку, провел два года на Афоне и затем вернулся в Россию, был помощником редактора «Варшавского дневника», работал в Москве цензором, в 1887 г. вышел в отставку, поселился в Оптиной пустыни и через четыре года, приняв тайное пострижение с именем Климента, приехал в Сергиев Посад, где и умер.
Писать Леонтьев начал будучи студентом, свои первые литературные опыты, пьесы и повести, приносил на просмотр тогда самому уважаемому им писателю И.С. Тургеневу. Впоследствии их личные отношения прекратились из-за расхождения взглядов на прогресс.
Первый серьезный опыт в области беллетристики у Леонтьева — это повести и рассказы из жизни на Востоке, вышедшие отдельным изданием в трех томах под заглавием «Из жизни христиан в Турции».
Как публицист и писатель в области религиозно-философской мысли Леонтьев выступает в статьях, объединенных в сборник «Восток, Россия и Славянство».
Принципиальное значение для уяснения его политического и религиозного идеалов имеет статья «Византия и Славянство». В ней содержится формула «триединого процесса» в истории. События, о которых писал Леонтьев и которым придавал важное значение для судеб мировой цивилизации: о балканских войнах — вновь интересны современному читателю. Он отстаивал в греко-болгарских войнах, в ущерб карьере, точку зрения, которая была противоположна военной российской доктрине. Он занимал сторону греков, считая, что объединение всех славян, а западные и южные наиболее усвоили европейские формы жизни, будет способствовать ослаблению исконных, т.е. византийских, начал русской жизни.
Известно, что Лев Николаевич Толстой в приватной беседе так отозвался об этих работах Леонтьева: «Его повести из восточной жизни — прелесть. Я редко что читал с таким удовольствием. Что касается его статей, то он в них все точно стекла выбивает, но такие выбиватели стекол, как он, мне нравятся».
Особое место в творчестве Леонтьева принадлежит своеобразной биографии «Климент Зедергольм. Иеромонах Оптиной пустыни», отличающейся глубиной анализа человеческой души вообще и монашеской в особенности. Книга выдержала несколько прижизненных изданий.
Самые неоднозначные реакции современников вызвала книга «Наши новые христиане..». (По поводу речи Достоевского на празднике Пушкина и повести Толстого «Чем люди живы?»). Под общим — язвительным — заглавием помещены две в разное время опубликованные статьи, защищающие «охранительную» идею Леонтьева, затрагивающие темы судеб мировой цивилизации и онтологической природы религии. По пафосу, по философскому обобщению действительности и эсхатологическому прогнозу это произведение напоминает пророческую литературу.
Леонтьев в своих трудах во многом предвосхитил хаос в умонастроениях интеллигенции начала XX века. Мы имеем в виду отсутствие цельности мировоззрения, противоречивость, эмоциональность и субъективность утверждений.
Последнее, что создал Леонтьев, это критический этюд о романах Л.Н. Толстого «Война и мир» и «Анна Каренина» — «лебединая песнь», итог мнений о русской художественной литературе, литературном анализе, литературном стиле и литературном «веянии», под которым он воспитался сам.
Обращение Леонтьева к Толстому было почти закономерным (интересно сопоставление биографий писателей), ибо в России, наверно, не было пишущего человека, который не откликнулся бы на явление Толстого, непримиримого проповедника в поздний период творчества, с новой силой поднявшего к разрешению все те же, извечные, вопросы «Зачем жить? Как жить? Для чего жить?», которые за обыденностью формулировок, из-за разочарования в вероятности их удовлетворения и при твердой убежденности в изначальной греховности людского сословия утратили для современников значение знания первой необходимости. Леонтьев не ограничился анализом литературных и философских трудов Л.Н. Толстого — но вступил в конкурентные отношения в области идеологии с Толстым-мыслителем.
И в этой полемике как раз с наибольшей полнотой выразились религиозные, политические, эстетические идеалы критика.
Творчество каждого художника движется каким-либо «пафосом», утверждает В.В. Розанов, то есть произведения художника объединяются вокруг одного из них, проводящего в жизнь заветную мысль автора.

Воззрения на исторический процесс и историю России

Вся публицистика Леонтьева вытекла из его теории «триединого процесса» в истории. В основополагающей статье «Византизм и Славянство» писатель предлагает свой взгляд на процесс развития как на постепенное восхождение от «простейшего к сложнейшему» путем «индивидуализации», «обособления», с одной стороны, от окружающего мира и с другой, «от сходных и родственных организмов». Жизнь любого государственного организма или культурного мира, таким образом, укладывается в полутора-двухтысячелетний временной отрезок и подчинена следующей периодизации:
1) первичная простота или первичное смешение;
2) наивысшая сложность и внутреннее богатство;
3) вторичная простота или вторичное упростительное смешение.
Старшая европейская цивилизация находится в стадии вторичного упрощения. Но в отличие от стихийного разрушения древних цивилизаций, Европа, поверившая в человеческий разум, в прогресс, демократизацию, или уравнение, как в идеал самого государства, стремится к гибели самосознательно.
К гибели — так как только культура, своеобразие, «сложность» создают нацию.
Этот «космический закон разложения», по Леонтьеву, объективен как в отношении всей мировой цивилизации, так и в отношении отдельных ее частей. Но эти «части», представляющие эстетическую ценность, могут и должны противостоять гибели. «Расцвет — это сила и красота, а старость и смерть всегда безобразны».
И он предлагает «подморозить» Россию, которая слишком далеко зашла в подражании Европе. Эпохой «цветущей сложности», по Леонтьеву, была эпоха Петра I. Как государственник и патриот, Леонтьев желает для России великой будущности, возможной только в случае сохранения тех византийских начал, которые были завещаны России, ведь самобытной идеи, которую проявляет каждая нация во всех сферах ее жизнедеятельности (политике, философии, искусстве, быту), у славян нет. «Славизм» как принцип, заявляет Леонтьев, есть «сфинкс». Неслучайно в заглавии статьи термину «византизм» с жестким «-изм» противопоставлено «славянство» как определение чего-то бесформенного, неустоявшегося.
Славяне — наследники Византизма, т.е. особого рода образованности, культуры, имеющего свою историю. Заимствование произошло на всех уровнях: быт, искусство, государственное управление, религия. И в поддержании «византийских» начал, по мнению писателя, спасение России, так как в творческие способности русской нации Леонтьев не верит.
«Завещанный» принцип «Православие. Самодержавие. Народность» толкуется им отлично от славянофилов.
Православие — «высокий организующий принцип с наклоном нравственного идеала к разочарованию в земном». Содержание христианства — это личное спасение, достижение личного бессмертия, поэтому нелепо мечтать о спасении всего человечества, если все равно грядет Апокалипсис — конец всего. В Церкви Леонтьев ищет, так сказать, гарантии, потому что «с одним моральным идеализмом от современного смятения духа не уйдешь».
Главный «оппонент» Леонтьева Л.Н. Толстой дает другой рецепт бессмертия: нужно понимать жизнь в том, в чем она бессмертна; жизнь бессмертна в Боге, а Бог есть Любовь. И «божеской жизнью» человек должен жить уже на земле. Церковь как институт «спасения» Толстой не признавал, ибо «Царство Божие внутри нас», по названию одноименного трактата.
Причем и тот и другой советуют буквально понимать текст Священного Писания. И оба правы, поскольку и то и другое есть в Новом Завете — одной из самых противоречивых книг в истории человечества — Библии. Хитроумные богословы оправдываются тем, что бог специально запутал текст, который может разобрать только «посвященный». А между тем не прекращаются беспредметные схоластические споры, плодятся секты и «обновленческие» церкви.
Самодержавие — форма правления, обнаруживающая «деспотизм внутренней идеи, не дающий материи разлагаться», обеспечивающая высокий уровень сложности и внутреннего богатства. Как государственник, Леонтьев озабочен вопросами военной и политической конкурентоспособности страны, ее экономической модернизации, проблемой поддержания престижа власти, подорванного народнической пропагандой и террором. В этом случае меры, им предложенные, предполагали фактически государственный капитализм в стране за «железным занавесом».
Народность соответственно понимается не в смысле соглашения с народом, а в «подражании» ему, так как русский народ, считает Леонтьев, по привычкам остался византийцем и ему чужда европейская вера в прогресс.
Он настаивает на обращении вспять исторического процесса развития России в то время, как Запад, по его мнению, неотвратимо идет к падению частных государств, к деградации искусства, поэзии, науки. Константин Леонтьев прекрасно понимает неосуществимость собственного идеала. Не случайно В. розанов именует Леонтьева богоборцем. «Таким образом, как бы раскинув руки, он восстал против всего движения европейской цивилизации, христианской культуры. Конечно, это был титан, в сравнении с которым Ницше был просто немецким профессором, ибо Ницше и в голову не приходило остановить цивилизацию или повернуть цивилизацию..». (В.В. Розанов. Указ.соч. С.329).
Леонтьеву важен в этих понятиях деспотический момент как средство, с помощью которого он надеется прийти к результату — сохранению сложности, Красоты, эстетики. «Эстетика спасла во мне гражданственность», — заявляет он в статье «Два графа..».. А ведь это вопиющее противоречие. Средство определяет цель, и наоборот. Иначе еще не бывало в истории, и именно «гражданственность» губила «эстетику». Но Леонтьев плохой логик.
По такой удручающей вольности в использовании понятийного аппарата можно утверждать, что три мотива: религиозный, политический, эстетический — уживались в сознании автора автономно и востребовались ситуативно.
В возрениях исторического плана Леонтьев отчасти является последователем Н.Я. Данилевского (1822-1885), ученого-естественника, выдвинувшего в своей книге «Россия и Европа» оригинальную теорию культурно-исторических типов, предвосхитившую некоторые положения «Заката Европы» О. Шпенглера. В нашей стране эта традиция отчасти возобновлена в трудах историка Л.Н. Гумилева.
Все культурно-исторические типы одинаково самобытны, утверждает Данилевский, но с разной полнотой осуществляют свою деятельность по четырем категориям, не могущим быть подведенными одна под другую: деятельность религиозная, собственно культурная, политическая и общественно-политическая. Данилевский считает, что только славянству суждено проявить себя во всех четырех направлениях. Из-за этого утверждения книга Данилевского была названа Н.Н. Страховым «катехизисом славянофильства» и писатель утвердился в сознании читателей как односторонний ученый. Философ Н. Федоров назвал теорию культурно-исторических типов «зооморфической», подобной биологической теории Кювье, тогда как христианство утверждает необходимость самопожертвования как высшего нравственного закона в отношениях между людьми.
Но ведь Данилевскому как раз и принадлежат слова, что «...для коллективного же и все-таки конечного существа — человечества — нет другого назначения, другой задачи, кроме разновременного и разноместного (т.е. разноплеменного) выражения разнообразных сторон и направлений жизненной деятельности, лежащих в его идее и часто несовместимых как в одном человеке, так и в одном культурно-историческом типе развития» (Данилевский Н.Я. Указ. соч. С.119). Ни один культурно-исторический тип, таким образом, не предпочтен перед другим. Данилевский говорит об исторической конкуренции, конкуренции во всех сферах, в том числе и в «духовной».
«Если ты лучший, так будь им, будь сильнее во всем», — на наш взгляд, это очень привлекательная и поучительная формула. Леонтьевская же историология боится подобной конкуренции.

Воззрения на литературный процесс

Книга Леонтьева «О романах гр. Л.Н. Толстого. Анализ, стиль и веяние. Критический этюд», написанная в духе А. Григорьева, была высоко оценена современниками как по стилю изложения, так и по эстетическому вкусу и чутью.
И в этом случае Леонтьев оказался подражателем. А. Григорьев преследовал цель преодолеть полярности односторонних методов «утилитарного» и «художественного» (терминология А. Григорьева) путем рассмотрения искусства как особой синтетической формы отображения жизни в свете авторского идеала, серьезность и важность наличия которого постоянно утверждалась критиком.
Такой подход как нельзя более удовлетворял мировоззрению Леонтьева, и он создал свой критический этюд, заимствуя у А. Григорьева терминологию и приемы анализа, что хорошо видно при текстуальном сопоставлении работ критиков.
Книга «Анализ, стиль и веяние..». была написана в последний год жизни автора, и явилась, таким образом, своеобразным духовным завещанием. Леонтьеву было важно еще раз, обратившись к творчеству писателя-современника, завладевшего большой читательской аудиторией, дать свое прочтение классика, обнародовать свою гражданскую позицию и религиозные предпочтения. А главное, призвать Л.Н. Толстого как великого русского писателя вернуться к художественному творчеству. Как это ранее сделал И.С. Тургенев.
Литература, считал Леонтьев, оказывая сильное воздействие на душу читателя, даже на уровне бессознательного, приобретает воспитательное значение и является почти стратегическим фактором. Военная терминология станет понятной, если вспомнить особое пристрастие критика к армии, в чем он сам признавался в статье «Два графа: Алексей Вронский и Лев Толстой». Статья, написанная на два года раньше книги «Анализ, стиль и веяние..». в исповедальной тональности — это обращение к личности Л. Толстого, которого в качестве художника Леонтьев высоко ценил и потому протестовал против обращения последнего к нравственной проповеди.
В статье Леонтьев признается, что в конце концов пришел к выводу — для поэзии жизни нужны те формы и виды человеческого развития, к которым он был равнодушен в молодости: «Я стал любить монархию, полюбил войска и военных». Структура государства, по Леонтьеву, обратная платоновской, имеет в вершине иерархии воинов как охранителей и жрецов. Алексей Вронский по этой ценностной шкале оказывается «нужнее и дороже» Л. Толстого, ведь «без Вронских Россия не продержалась бы и полувека», без Толстого обошлась бы — народ велик. Толстой же стал «тенью прежнего Льва»: разве можно назвать любовью его попытку отнимать у людей ту веру, которая облегчала им «жестокие скорби земного бытия»? Леонтьев протестует против толстовской этики, которая, как он считает, ничем внешней стороной не отличается от либерализма и прогресса. Леонтьев защищает православную церковь, изо всей силы стоит за «византизм», но при этом выступает за индивидуальное общение с богом, и его больше устраивает устройство католического храма с отдельными келейками для молитвы.
Исходя из вышеизложенного, под требуемой Леонтьевым «эстетикой», по-видимому, следует понимать все сильное, яркое, блестящее, помпезное – оригинальную внешность, испепеляющие чувства, исключительные поступки, грандиозные события. А подобное понимание красивого и героического не в традиции русской литературы, быстро изжившей западный романтизм (очень верно Н. Бердяев назвал Леонтьева последним романтиком!). Но это не последний леонтьевский парадокс.
О «смирном русском типе» хорошо сказано в статье Н.Н. Страхова «Сочинения гр. Л. Толстого» (Страхов Н.Н. Литературная критика, М., 1984). Л.Н. Толстой в романе «Война и мир», полемически заостряя образы двух полководцев, Наполеона и Кутузова, разрешает спор о содержании героического не в пользу героя западного типа.
Все это уместно будет вспомнить, когда мы заговорим о том, как распределил свои симпатии Леонтьев между героями романов Толстого.
Но сначала немного об «органической» критике А. Григорьева. Для того чтобы выйти на смысловой уровень любого художественного произведения, необходимо рассмотреть это произведение как составляющее определенного литературного процесса, учитывая историческое качество, т.е. систему значений, порожденных исторически сложившимся, социально определенным комплексом культуры, то есть «цвет и запах» эпохи, ее «веяние» — в терминологии А. Григорьева, которую повторяет Леонтьев.
Понятие реализма как художественного метода изображения действительности, как она есть в образах, соответствующих самой жизни, только входило в литературу в эпоху А. Григорьева и не приобрело статус термина. (Впервые термин «реализм» для определения художественного метода писателей типа Тургенева и Гончарова ввел П.В. Анненков в статье «Заметки о русской литературе прошлого года» (1849), но вплоть до 60-х годов этот термин еще не стал общеупотребительным). Вопрос, исходя из антиномии «реально» и «идеального, ставился так: должно ли искусство стремиться к воплощению идеала красоты и нравственности или, не отрицая существования идеала и сохраняя его в качестве меры и образца, стремиться не к воплощению идеала, а реального мира, как он есть, даже если этот мир находится в противоречии с идеалом? Для А. Григорьева реализм имел право быть как завоевание формы, т.е. принципов изображения действительности.
Форму литературного произведения как структуру, выводящую на смысловой уровень, критик сознательно игнорировал, т.к. она неразрывно для него была связана с содержанием. От художественных и критических работ А. Григорьев требовал «органичности» (от слова «организм», неделимое) и «живорожденности». Собственные работы критика воспринимаются как блистательные экспромты. Если учитывать стремление критика к синтетизму в изображении действительности и пафос субъекта, личности, то метод А. Григорьева можно назвать романтическим. В.В. Розанов называет метод А. Григорьева научным за аналитичность и историзм, за требование жесткой обусловленности событий и душевных движений героев общим развитием действия.
В применении Леонтьева метод А. Григорьева «растерял» свой «аналитизм». Леонтьев как бы и не стремится проникнуть в творческий замысел Толстого, его даже удручает излишнее морализаторство великого писателя. Он читает роман, дешифруя его не с позиций авторского идеала, а своего собственного: А. Болконский и А. Вронский для него — идеальные герои и Вронский даже значительнее князя Андрея, ибо сильнее и мощнее психически и физически.
Философия истории, значение личности в истории, ищущие дворяне Толстого, мудрые простолюдины, развенчание героического — «мысль семейная», «мысль народная» — все это интересует Леонтьева меньше, чем изображение сновидений, бредов, свиданий, портретов персонажей, их психологических характеристик, батальных сцен, языка общения героев, т.е. детали, художественная отделка произведений, смакование нюансов. Скорее, это подход критиков «чистого искусства». «Может быть, я эстетический мономан, художественный психопат..». – признается Леонтьев о себе в конце «этюда».
С романов Тургенева и Толстого, считает Леонтьев, началось признание Западом русской литературы: «...такое совершенство, которому и по правдивости необычайной, и по глубине поэзии ничего равного нет ни в одной европейской литературе XIX века» (Леонтьев К. Анализ, стиль и веяние...). «Изучать действительную жизнь или изучать жизнь по «Анне Карениной» — это равнозначуще».
Нам уже известно, что Леонтьев не был приверженцем русской литературы, а натуралистическое ее течение, даже в лице лучших ее представителей, в частности, Н.В. Гоголя, считал прямо несносным. Несносным по языку и стилю за чрезмерное обилие натуралистических деталей, «грубостей», «неопрятностей», «собственно физических подмечаний и наблюдений», чем создавался, по Леонтьеву, особый род душевного анализа — «анализа подозрительности или излишнего подглядывания», вскрывающий «некрасивый трагизм будней». По его мнению, из духа произведений Н.В. Гоголя «вышел и развился почти весь болезненный и односторонний талант Достоевского точно так же, как почти весь Салтыков вышел из «Ревизора» и «Мертвых душ»...
«Гоголевскому направлению» противопоставлялось «пушкинское», к которому Леонтьев причислял и Тургенева с Толстым: «в их произведениях как раз много изящных образов из русской жизни». И в этой фразе — весь Леонтьев, объединивший двух почти противоположных художественных гения на основе чисто внешнего стилистического соответствия.
«Расположение видеть везде только бедность духа и только ничтожество жизни у него (у Толстого) слабло само собой, и он, начавши с «Детства» и «Отрочества», где так много той придирчивости и мелочной подозрительности... окончил «Анной Карениной», где этого весьма мало, и народными рассказами..»...
Народные рассказы, считает Леонтьев, совершенно иначе художественно построены. Но, одобряя «новый» стиль Толстого-художника, Леонтьев непримирим к Толстому-мыслителю. Блюдя «чистоту» «пушкинского направления», своим критическим разбором романов Леонтьев как бы и указывает желательные ему «границы реализма» у Толстого, ибо Толстой в этих романах не избавился еще от «шероховатостей» натурализма, «излишнего» психологизма, сослужив, таким образом, «патриотическую службу».
Анализируя «Анну Каренину» и «Войну и мир», отмечая преимущества то того, то другого романа в частностях, Леонтьев делает вывод, что «сумма их достоинств одинакова».
Во-первых, равно «поэтичен» выбор героев: в основном военные или светские люди. Но в «Войне и мире» — 559 персонажей, выписанных с одинаковым вниманием и равно необходимых для обнаружения идеи романа!
Во-вторых, возвышенна задача романа, но в «Войне и мире» все же «возвышеннее», «благодарнее» за счет извне данного исторического величия событий, хотя в «Анне Карениной» автор был предоставлен сам себе «закрепить избранное долговечной мыслью», а это требует большего искусства и потому предпочтительнее.
Содержание обоих произведений состоит из контрастов: пожар Москвы и детские игры в доме Ростовых, морозы в поле — балы во дворцах, целомудрие — чувственность.
Но «потрясающих» сцен и трагизма больше в «Войне и мире» и сам «род трагизма лучше», поскольку изображена патриотическая война, а в «Анне Карениной» — лишь отголоски войны за Сербию, которая осуждается автором; «несравненно мрачнее и пошлее мысли Левина о самоубийстве».
К достоинству обоих произведений относится и выбор героев, подвергнутых психическому анализу: это люди самые разные по чину, полу, душевному складу: Наполеон, крестьянская девочка на совете в Филях, князь Андрей, капитан Тушин, Элен, княжна Марья...
Однако, жизнь, изображенная в романе, считает Леонтьев, недостаточно религиозна и православна. Истинно религиозных героев у Толстого только трое: Кутузов и Николай Ростов — военные! — и княжна Марья. Искания же главных героев относятся, скорее, к «своевольным и бесформенным верованиям», а это — рецидивы «эгалитарного прогресса».
Недоволен Леонтьев толстовской философией исторического фатализма.
Мягко упрекает за слабый психологический анализ французов. «У Наполеона, например, ничего человеческого уже не видно, а только гордость, жестокость и тщеславие». Леонтьев опять не учитывает, что Толстой ведет концептуальную «войну» против войны и исторических марионеток, то есть спорит на уровне теории — вне субъективного отношения к тому или иному персонажу.
Из центральных мужских образов двух романов симпатии Леонтьева однозначно принадлежат князю Андрею Болконскому: «Выше, полнее, идеальнее князя Андрея граф Толстой не изображал никого. Я не говорю, что он его идеализировал... я говорю, что Болконский сам у него вышел идеальным..».
Николай Ростов — просто хороший человек, довольно ограниченный.
А любимый герой Толстого, которого тот оставляет «жить», — Пьер (камень!) для Леонтьева безобразен внешне и бесхарактерен.
Левин несносен — «лишний человек».
Вронский гораздо поэтичнее по внешности князя Андрея, «здоровее его и духом и телом», но тупее Болконского.
Но вот если бы прибавить к Вронскому ум Левина! — продолжает «гурманствовать» абсолютно покоренный Толстым Леонтьев, то...
Всякий психологический анализ предполагает органическую связанность душевного анализа с развитием действия. И Леонтьев подробно рассматривает описания болезненных состояний в романах, описание сновидений, дремоты, полусна героев в здоровом состоянии и их фантазий наяву и делает вывод, то психологический анализ Толстого имеет «чисто научное» достоинство — так он совершенен.
Но ведь это чисто натуралистическое требование!
В «Войне и мире» меньше органической связи описаний с будущим действующих лиц, зато больше фантазии и поэзии; в «Анне Карениной» психологический разбор поражает точностью «психомеханики».
Например, самоубийству Анны Карениной предшествуют два момента: замечание дамы в вагоне «На то дан человеку разум, чтобы избавиться от того, что беспокоит» и впечатление от мужика, работавшего у рельсов, напомнившего ей раздавленного работника при первой ее встрече с Вронским. Слова дамы имели рационалистическое влияние, вид работника подействовал мистически на воображение и волю молодой женщины.
Верхом совершенства в изображении «грез наяву» является изображение «тихой» смерти князя Андрея в Ярославле. Князь умирает бездумно, именно «угасает», ранее князь видит во сне черного человека, который ломится в его дверь, что содержит намек на нечто мистическое, «на пробуждение вечной души после телесной смерти». Таким образом, у «идеального» князя — идеальная смерть.
Вообще в изображениях смерти Толстым всегда соблюдены оттенки и различия, которые зависят от рода болезни и поражения организма, от характера умирающего и от идеалов, которыми он жил: верно изображены смерти князя Андрея и Пети Ростова — мгновенные — в пылу боевого одушевления; смерть от апоплексического удара старика Болконского, узнавшего о нападении Бонапарта на Россию, что верно и возвышенно у патриота екатерининских времен; смерь жены Андрея Болконского, «бесполезного создания», показанная с высоким трагизмом.
Что касается снов, фантазий, мечтаний в произведениях, то в «Анне Карениной» — менее поэтичные, они имеют большую связь с содержанием. Некоторые примеры: одновременные страшные сны Анны Карениной и Вронского, в которых есть нечто объективное, независимое от сознания людей («невидимо управляющий природой Дух заставляет их видеть то, чего они не искали»); в ситуациях с облаками у Левина при встрече с Кити на большой дороге и в ситуации с дубом в лесу, мимо которого два раза проезжает овдовевший князь Андрей, до и после встречи с Наташей Ростовой: «прелестно изображена другая черта нашей душевной жизни, сознаваемая нами — аллегорическая связь природы с нашим сердцем и умом».
Физиологическая верность изображения душевных процессов у Толстого всегда совершенна, но «дуб» у писателя в «Войне и мире», отмечает Леонтьев, «все же от Толстого, не от князя Андрея».
Отдельного рассмотрения у Леонтьева заслуживают так называемые «грубости», «неопрятности», «собственно физические подмечания и наблюдения».
Критик буквально раздражен и желтыми испачканными детскими простынками в руках у Наташи Ростовой в финале «Войны и мира», и тем, что, немолодой уже, Пьер улыбается «беззубым ртом»: не стоило Наташе Ростовой показывать, «до чего она распустилась замужем», а беззубый рот Пьера — уже «натурализм сам для себя», «безобразие для безобразия».
Но «семейная мысль» Толстого предполагает подобные издержки во внешности! Семья — это отличная субстанция от жизни частного человека или любовников, Толстой здесь полемизирует с западными «веяниями» женской эмансипации.
Большое значение Леонтьев придает оценке стиля и языка романов: «...Эта внешняя вещь в литературе то же, что лицо и манеры в человеке: она — самое видное, наружное выражение самой внутренней сокровенной жизни духа».
Леонтьев одобряет эпическую манеру повествования Толстого, отражающую само неспешное течение жизни, без излишней импрессионистичности, «сценичности». Но стиль Толстого не всегда освобожден от «скверных пятен натурализма», которого больше в ранее написанном «Войне и мире».
И количеством этих «пятен» по сути Леонтьев измеряет стиль Толстого: «...можно сказать, что «Война и мир» — произведение более объективное по намерению, но объективность его очень субъективна; а «Каренина» — произведение более субъективное..., но субъективность его объективизировалась до возможной степени совершенства..».
Странно слышать обвинение в «натурализме» от человека, который отлично знает «эстетику» войны: смерть, кровь, грязь, пепел. «Война... очень гадкое дело, не надо играть в войну» (Андрей Болконский).
Леонтьев находит, что общее веяние «Войны и мира» не так верно духу 1812 года как веяние «Анны Карениной» современности, поскольку время написания «Войны и мира» отстоит от времени изображенных в романе исторических событий. «К пятидесятым годам сила государственного патриотизма много понизилась, но все другие психические и умственные запасы общества возросли до нельзя» (Указ.соч. –с.139). «Запасы»: нигилизм, чистое искусство, безверие и ненависть к русскому. Если образы Николая Ростова, Денисова, Долохова выглядят безусловно достоверными, то характеры князя Андрея и Пеьра Безухова — вряд ли, ведь люди той эпохи были «проще, малосложнее, повехностнее и бледнее», а Толстой заставляет их думать мыслями человека гениального, пережившего уже Гете, Пушкина, Гегеля, Шопенгауэра, Герцена, Тургенева, Достоевского: «...я знал, что Болконский и Безухий были оба — вы: Болконский — сухой вы; а Безухий — тоже вы, но когда вы бываете добрым и открытым всему миру».
Хочется отметить почти лирическую — старческую? — мягкость тона в этом обращении к Толстому у Леонтьева. Какая разница по сравнению с ругательным пафосом статьи «Два Графа..». А ведь обе работы — современницы!
Последнее, что не одобряет Леонтьев у Толстого, — «неестественную склонность, анахронизм, у Пьера к народу (Каратаеву)», что похоже на славянофильство, не популярное в начале века. Вообще всякие выражения симпатии к народу у Толстого, считает Леонтьев, натянуты, ибо «чернь груба и безнравственна, корыстна, зачастую более, чем аристократия». Почему же тогда любимые герои Толстого так тяготятся своим сословием, ищут «живой жизни» именно в гуще народной жизни?
В итоге Леонтьев предлагает следующие конструктивные изъятия из Толстого:
1) упростить язык Толстого, очистив его от натурализма (сделать более похожим на язык пушкинской прозы)
2) уничтожить излишние «подглядывания»
3) выбросить определенные эпитеты в духе в духе «послепушкинской школы»: чуждый, торопливо, всхлипывания...
4) отвергнуть возможность поклонения Каратаеву (народу) в стиле, похожем на славянофильский.
В качестве защиты от этой «чистки» Леонтьева приведем высказывание самого же Леонтьева: «Я люблю, я обожаю даже «Войну и мир» за гигантское творчество, за смелую вставку в роман целых кусков философии и стратегии, вопреки господствовавшим у нас тоже так долго правилам художественной сдержанности и аккуратности, за патриотический жар, который горит по временам на ее страницах так пламенно, за потрясающие картины битв, за равную прелесть в изображении как искушений света, так и радостей семейной жизни. За подавляющее ум читателя разнообразие характеров и общепсихическую выдержку, за образ Наташи, за удивительную поэзию всех снов, бредов... за то, что лучшие и высшие из героев поэмы — князь Андрей не профессор и не оратор, а изящный и храбрый воин и твердый идеалист! За насилие, почти заставившее любить как близких друзей, людей, которые кажутся почти современными и по воле автора переодетыми в одежды «Бородина».

Идеологическая полемика с Толстым и Достоевским

«Наши новые христиане..». — свод двух в разное время опубликованных статей Леонтьева, уже после смерти Ф.М. Достоевского вышедших отдельной книгой, призванной обвинить в «европеизме» прославленных русских писателей, опротестовать их религиозные идеалы, заклеймив определением «сентиментального одностороннего христианства».
Имея первопричиной создания каждой из статей конкретные события: речь Достоевского на празднике Пушкина в 1880 году и «назойливо» публикуемый четвертый раз за лето 1881 года рассказ Толстого «Чем люди живы?», Леонтьев, тем не менее как бы бьет дальше зримой цели, отчего его работа приобретает не только критическое, но и публицистическое значение.
В речи по поводу Пушкинского праздника Достоевский назвал нашего великого писателя всемирным гением, доказавшим своим творчеством способность к всемирной отзывчивости и делящим эту способность со всем русским народом, представляющимся единым духовным целым. Не равняясь с западными родами, «гений» русского народа наиболее способен вместить в себя идею всечеловеческого единения, братской любви — создания гармонического общества, космизации всего на основе взаимодополнения.
Речь Достоевского была восторженно принята современниками, пафос речи как бы снимал противоречия между западниками и славянофилами. Но вызвала искреннее возмущение и несогласие Леонтьева самим предположением о возможности строить новую национальную культуру на одном только добром отношении к людям без учета «выше человечества стоящих предметов веры».
Ведь Христос и апостолы проповедовали как раз неудачу евангельской проповеди на земле, нигде не обещали торжества поголовного братства, ставили милосердие личным идеалом, так что иначе считать — ересь.
«...Как можно надеяться на всеобщую нравственную правду, если скрыта разгадка земной жизни»,- восклицает Леонтьев. «Ничего нет верного в реальном мире явлений. Одно несомненно — все должно погибнуть!»
Христианство в этом случае — единственно верная пессимистическая философия, которая должна лечь в основу науки, долженствующей помогать лишь паллиативно: нужно отказаться от искания правды в недрах современного человечества и войти в состояние «высокого равнодушия». (Чем не буддизм?) На этой земле, считает Леонтьев, возможен лишь «гармонический закон вознаграждения: «...и поэзия земной жизни, и условия загробного спасения — одинаково требуют не сплошной какой-то любви, которая и невозможна, и не постоянной злобы,...а, говоря объективно, некой как бы гармонической, ввиду высших целей, борьбы вражды с любовью». (Чтобы самаритянину было кого жалеть и перевязывать раны — необходимы разбойники. Где взять «разбойника»? На то есть историческое пророчество Церкви — «будут разбойники»). Страдание полезно для духовного настроения, «Без страдания не будет веры».
Идея Достоевского о всечеловеческом единении по идеалам и происхождению является европейской: «...и России придется раствориться в океане космополитизма». Может так и нужно, восклицает Леонтьев, но чему же тут радоваться?
Единственное верное средство уберечься от «европейского утилитарного прогресса» — прийти в лоно Церкви, принять церковную доктрину, «твердые, извне стесненные формы».
По сути Леонтьев отстаивает позицию Великого Инквизитора: монопольная власть через контроль над сознанием людей, на который те соглашаются, устав нести «бремя» свободы выбора. Но как же тогда быть с провозглашенной «эстетикой» борьбы добра со злом? И как все это сочетается с благостью Бога? А если добро и зло — Бог и Дьявол в христианских терминах — необходимы друг другу, то такая философия есть манихейство. Но эти противоречия не колеблют «охранительный идеал» философа.
Вряд ли Леонтьева слишком устраивает настоящее, которое он желает «подморозить», но неизвестное будущее, в чем он сам признавался, вселяет в писателя не просто страх — а метафизический ужас, ощущение, неподвластное сознанию. И в Церкви писатель ищет освобождения от своей воли.
Статья «Страх Божий и любовь к человечеству», вторая в книге и повторяющая логику первой, написана Леонтьевым по поводу небольшого рассказа Л.Н. Толстого «Чем люди живы?», напечатанного в 1881 году в журнале «Детский отдых». Причем критика Толстого Леонтьевым гораздо суровее и непримиримее, ибо «нестерпимее кажется гордыня этого человека».
По содержанию и форме рассказ принадлежит к типу святочных, фантастических, назидательных. Основа народная. Сюжет: ангел, наказанный за ослушание богом (вздумал быть милостивее Бога) прожил среди людей шесть лет и понял, что в людях есть любовь, людям не дано знать, что им для тела нужно и что люди живы не заботой о себе, а любовью: Бог есть любовь.
Повесть Толстого прекрасна, считает Леонтьев, в ней есть вера в «личного» Бога, не только милующего, но и карающего, вера в возможность чудесного, сверх-человеческого, частые напоминания о «неизбежном ужасе смерти», о тяготах, присущих жизни, есть много страха, есть покаяние (ангела и Матрены), много любви, но — неправильно взаимное соотношение всего этого, опять «гениальный писатель выручил весьма несовершенного мыслителя».
И в этой повести, по мнению Леонтьева, путаник-Толстой выказывает логику, обратную происходящему: ангел наказан за непокорность; Семен видит замерзающего человека и страх Божий берет верх над человеческим при мысли о недовольстве жены; при виде неизвестного странника добреет Матрена — «помирать будем!» — смерть — страх Божий... Семен и Матрена, которым Л. Толстой явно симпатизирует, оказываются немилосердны, учитывая их речи по смерти барина-заказчика. Но Толстой, «зараженный европейским демократизмом» как бы не замечает этого: «Истинное христианство тем и божественно, что в нем все есть: и высшая этика, и залоги глубочайшей государственности, дисциплины, и всякая поэзия нищего в лохмотьях и поющего Лазаря, и поэзия владыки, сияющего золотом и «честным камением».
Итак, повесть прекрасна, но не гениальна, заявляет Леонтьев, ибо гениальность и святость не могут быть достигнуты без принятия учения Христа, Апостолов, Святых отцов. «Вера без дел мертва» — как и дела без корней вероучения суть плоды гордости душевной.
Рассказу «Чем люди живы?» предпосланы восемь эпиграфов из Евангелия от Иоанна, ясно обнаруживающих «еретическое» направление мысли Толстого. (Толстой Л.Н. Собр.соч.: в 90тт. М: Худож.лит. 1928-1958. Т.45, с.7-27).
Леонтьев противопоставляет толстовской свою «формулу любви»: если любви нужно учиться, то «страх доступен всякому». Механизм происхождения любви из страха таков: кто боится, тот смиряется, затем ищет над собой власти, затем начинает любить ее мистически, так сказать, «оправданную перед умом». Страх, ведущий к вере, — не унизителен. Леонтьев, таким образом, предлагает свой вариант «разумной веры».
Путь Толстого, не запечатавшего свой поиск изначально «страхом», видится более приемлемее. «Искать», — было предсмертное слово Льва Николаевича. Утверждение Леонтьева, что Толстой «осветил то, что ему больше нравится, в чем он находил больше поэзии и отрады» (Указ.соч. — с.61), легкомысленно. Вряд ли так уж просто в пятьдесят лет менять мировоззрение и садиться за учебники и переводы при почти полном непонимании окружающих, в том числе родных и близких. Но в чем Леонтьев прав, так в том, что Толстой невольно повторил путь европейского протестантизма — замкнул энергию богообщения и самосовершенствования на себя.
Леонтьев остался в лоне православной церкви, можно сказать, по «политическим соображениям», ибо со времен распространения идеи Третьего Рима православие выполняло роль национальной идеологии, духовно объединяющей русский народ. Поэтому, несмотря на внутреннюю эклектику мировоззрения, Константина Леонтьева называют основоположником русского консерватизма.

Магнитова В.Г. К.Н. Леонтьев: Как подморозить Россию? // «Академия Тринитаризма», М., Эл № 77-6567, публ.10627, 14.08.2003

В начало документа

© Академия Тринитаризма
info@trinitas.ru